Странники
Шрифт:
Инженер Вошкин браво соскочил с памятника под смех толпы и, оправляя медали, важно встал в передних рядах отрепышей.
— За последние слова — дурак, — громко, чтоб все слышали, сказал ему Амелька Схимник. — Следующий! Кто желает к порядку дня?
Желающих не нашлось. Только стоявший в стороне дед Нефед тряхнул шапкой седых волос и буркнул в расстилавшийся пред ним вечный мрак:
— Эх вы нелюди! Как скоты живете, как щенята умираете.
Уж многие бросились со свистом, с писком, с песнями чрез поле к городу. Но многие задержались.
Пять
Бронзовый ангел был мрачен и грустен; он вопросительно глядел в небо; небо отвечало ему мелкой пронизью дождя.
На граните высечено:
Здесь покоится прах
первой гильдии купца
СПИРИДОНА ИВАНОВИЧА
СТРАННИКОВА
Не по возрасту сообразительный Инженер Вошкин эту надпись вполне одобрил.
Спиридон? Верно. Иваныч? Тоже, пожалуй, верно. Странников? Ну, уж это вернее верного: кто же из их шатии, из перелетных птиц, не странник?
— Спасибо за изобретение памятника, — поблагодарил он пятерых молодцов. — Пожалуй, и я бы не отказался от такой продукции масштаба.
После того как все разошлись, старенький священник, отец Феофилакт, отслужил по Спирьке панихиду. Молились: Дизинтёр, Филька, дед Нефед с поводырем, четыре девчонки и Инженер Вошкин. Он подавал отцу Феофилакту кадило, сделанное Дизинтёром из консервной коробки: у священника ничего не было — ни креста, ни ризы.
Панихида пелась без дьячка, наскоро и как попало: священник считал несмышленого покойника заблудшей овцой, недостойной молитв церкви, похищение же кладбищенского памятника — явным святотатством. А пошел он в сие непотребное место ради христианской жалости к богоотверженной шпане.
10. РАЗГУЛЬНАЯ ТРИЗНА
Дождь усиливался. Беспризорники вернулись из города раньше обыкновенного.
Филька упросил Нефеда ночевать под баржей. Он говорил ему:
— Поживи у нас, дедушка, денек-другой, вот погода выведрит, тогда и я, пожалуй, с тобой уйду… Возьмешь?
Вечер наступил сегодня тоже преждевременно; под баржей было совсем темно: зажгли огни.
Темно было и на душе у Дуньки Таракана, и никто не мог в ее душе зажечь огонь.
Униженная, оскорбленная, Дунька зверенышем сидела в своем углу и не хотела выходить на люди. Она сверкала из тьмы своими цыганскими глазами то в сторону палатки, где детвора наперебой старалась излить свою нежность потерпевшей матери — Майскому Цветку, то окидывала ненавистным взглядом широкие плечи этого дурня Дизинтёра. Вот дурак, вот толстогубый дурошлеп, вот деревенщина!
Ну и наплевать… Дунька и без него прекрасно сумеет нажить ребенка. Она, пожалуй, возьмет да и за-брюхатит вот сейчас, сию минуту. Она сначала устроит из тряпок на своем впалом животе маленькую толщинку, через месяц сделает толщинку побольше, через месяц еще побольше, потом сделает из подушки брюхо, потом из трех подушек — пузо, потом родит. Да, да, родит. Она проберется ночью по темной лестнице в родильный дом, она украдет там симпатичного сыночка. А вернувшись, скажет: «Это я родила. Это мой сынок, Нешто вы не видали, остолопы, какой у меня был животище? А где же он?» Тогда начнут ее чествовать, сделают ей отдельную палатку, будут ее любить и уважать. Фига, фига тебе, Майский Цветок, нахалка!
Так текут мысли обиженной Дуньки Таракана.
Но она вздыхает, она сознает, как трудно осуществить свою нелепую мечту. А главное… когда, когда все это 6улет? Ей же надо и честь и славу вот здесь, сейчас…
Дрожит Дунькина душа, дрожит вся Дунька с ляском кривых зубов, с мелким подергиванием пальцев на руках и на ногах, с зябким холодком, коробящим сухую спину. Дрожит Дунька Таракан мозгом, сердцем, всем нутром, и вот ей этой дрожи страшно. А кто поможет, кто спасет, кто успокоит Дуньку? Все против нее. Одна.
Эх, выкинуть бы Дуньке лихое коленце на удивленье всем! Сделать бы такое, чтобы день и ночь все тряслись, как она сейчас трясется. А потом бежать, бежать на светлую жизнь или в погибель.
Меж тем все веселились. Но веселье было какое-то тяжелое и странное: оно родилось случайно, из вина. В память зарытого товарища беспризорники решили угоститься всерьез и до отказа. Нашлось вино, развернулись самобраные сказочные скатерти, чудесно появилось то и се. Подвыпили, конечно. А подвыпив, совсем позабыли о Спирьке Полторы-ноги: плясы начались, и песни, и скандалы.
Но все было неживое и туманное. Должно быть, предсмертные стоны Спирьки и бред его все еще держались под шумной баржей, запутавшись в лохмотьях, в рвани, в этом прокуренном, нездоровом воздухе. Недаром Шарик был тоже уныл и беспокоен: хвост у него опущен, уши вниз, подойдет к одной, к другой кучке Филек и Амелек, нюхнет влажным носом пахучее отрепье на грязнейших телах оборвышей и в растерянности не знает, как вести себя.
— А ведь ты, черт безрогий, сейчас взвыть должен, — сказал Шарику Пашка Верблюд и сунул ему в нос голову селедки.
Так оно и есть. Подачка не соблазнила Шарика: нюхнул, отфыркнулся, ленивой ступью вышел из-под баржи, посмотрел на небо, посмотрел на землю, взвыл.
Беспризорники прислушались к нестерпимому вою пса и жутко захохотали. Шарика кто-то больно пнул ногой, он взвизгнул и, подбирая зад, бросился в тьму, подальше от костра, к могиле.
Трезвенник Филька не желал участвовать в таких поминках: нешто это по-божьи? Вот ерунда какая, тьфу!
Однако Фильку интересовала невиданная жизнь. И он, оставив дремавшего дедушку Нефеда, пошел бродить средь веселящихся оборвышей.