Странный Джон
Шрифт:
Во-первых, существует практически всеобщая необходимость ненавидеть хоть что-то, сознательное или бессознательное желание возложить на что-то свои грехи, а потом уничтожить. В совершенно здоровом сознании (даже у представителей твоего вида) эта нужда играет малую роль. Но практически все вокруг больны, поэтому им просто необходимо кого-нибудь ненавидеть. Чаще всего, они ненавидят своих соседей, или жен, мужей, родителей или детей. Но гораздо увлекательнее ненавидеть чужаков. В конце концов, нация — это просто сообщество ненависти иностранцев, этакий супер-клуб ненависти.
Второе, что нужно иметь в виду, это очевидный беспорядок в экономике. Люди, имеющие над ней власть, пытаются руководить миром к своей выгоде. Еще недавно им это удавалось более-менее успешно, но теперь работа стала слишком сложной для их ограниченных способностей, и все покатилось к черту. И это дает ненависти еще одно приложение. У неимущих есть отличный повод ненавидеть богатеев, которые устроили бардак и теперь не могут с ним разобраться. Состоятельные боятся и, следовательно, охотно ненавидят неимущих. Чего не понимает никто, так это что не будь нужды ненавидеть, сидящей глубоко практически в каждом сознании, все социальные проблемы можно было бы разумно оценить и даже, возможно, решить.
Третий фактор — это растущее ощущение, что в мире, построенном исключительно на научных догматах, что-то серьезно неправильно. Я не имею в виду, что люди
32
Имеется в виду, скорее всего, становление фашистского движения в Италии в 1920-х годах, приведшее к власти Бенито Муссолини.
Эта речь не слишком меня впечатлила. Я ответил, что лучшие умы уже переросли этого племенного бога. А остальное человечество, в конце концов, последует за лучшими. Смех Джона сбил меня с толку.
«Лучшие умы! — наконец произнес он. — Одна из главных бед вашего вида состоит в том, что ваши лучшие умы способны сбиваться с пути сильнее, чем вторые по величине и гораздо сильнее, чем какие-нибудь еще по счету. Именно это и происходит с вами вот уже который век: толпы лучших умов водили вас из одного тупика в другой, и всегда — с непоколебимой храбростью и находчивость. Проблема в том, что вы не способны воспринимать всю картину разом. Тот, кто полностью осознает какой-то один набор фактов, неизбежно теряет из виду все остальные настолько же важные наборы. А так как у вас практически нет внутреннего чувства реальности, которое направляло бы вас как компас, никогда нельзя предсказать, насколько далеко вы можете зайти, свернув не в ту сторону».
Тут я перебил его, заметив: «Это, должно быть, одна из бед разумного существа — разум может вести вперед, а может завести в ужасную беду».
«Это беда существа, которое уже перестало быть животным, но еще не доросло до человека, — ответил на это Джон. — У птеродактилей было огромное преимущество перед всеми динозаврами, по старинке ползавшими по земле. Но у них была одна проблема, которой не было у наземных ящеров: из-за того, что они немного умели летать, они могли разбиться! И, в конце концов, их все равно вытеснили птицы. Так вот, я — птица».
Он молчал мгновение, а потом продолжил: «Еще пару веков назад все лучшие умы принадлежали церкви. В те времена не было ничего, сравнимого с христианством в практическом значении и теоретическом интересе. Поэтому лучшие умы собирались вокруг него, многие поколения посвящали ему свои труды. Но со временем они задушили живую веру своими бесконечными теориями. А потом попытались с помощью своей религии, или, скорее, с помощью своих обожаемых доктрин, объяснить весь физический мир. И тогда появилось поколение блестящих умов, которое посчитало все эти объяснения неубедительными, и захотело посмотреть, как все происходит в реальности. Они и их преемники создали современную науку, подарили человечеству власть над физическим миром и изменили облик земли. Можно сказать, что наука произвела действие столь же поразительное, как изменения в других областях жизни, которые принесла религия — настоящая, живая религия — веками ранее. Только теперь все лучшие умы собирались вокруг науки, работая над созданием нового научного взгляда на вселенную, научных обоснований для чувств и действий. Поддавшись впечатлению от науки, новых технологий и идеи «деловой жизни» в целом, люди потеряли из виду то немногое, что у них оставалось от старой религии. И оказались еще в большей темноте, понимая собственный внутренний мир даже хуже, чем прежде. Все были так заняты наукой, производством, строительством империй, что совершенно забыли про то, что внутри. Разумеется, нашлось какое-то количество лучших умов и простых людей, которые не поверили в это новые модные идеи. Но после войны недоверие стало повсеместным. После этой войны девятнадцатый век выглядел несколько глупо, не правда ли? И что же произошло? Некоторые лучшие умы (заметь, действительно лучшие) бросились обратно к Церкви. Другие, более социальные, объявили, что всем «долженствует» жить ради улучшения человечества или для того, чтобы обеспечить счастливую жизнь будущим поколениям. Еще одни, считая, что у человечества уже нет надежды, впали в изящное отчаяние, основанное либо на презрении и ненависти к собратьям, либо на сострадании, под которым прячется жалось к себе. Талантливые молодые литераторы и художники решили, что в разрушающем мире им осталось только как можно лучше проводить время. Они ищут удовольствий любой ценой, причем удовольствий не совсем диких. Так, хотя они жаждут бесконечных сексуальных удовольствий, они выбирают их в высшей степени сознательно и пристрастно. Они хотят получать эстетическое удовольствие, но только такого рода, что потворствовало бы их собственным слабостям, и дегустируют только те идеи, которые им, так сказать, по вкусу. Золотая молодежь! Жирные мухи на разлагающемся трупе цивилизации. Бедняги, как они на самом деле должно быть ненавидят себя. Но ведь, черт побери, в большинстве своем это отличный материал, который весь ушел в брак».
Джон как раз провел несколько недель, изучая лондонскую интеллигенцию. Он сумел проникнуть в кружок Блумсбери [33] , изобразив вундеркинда и позволив одному из известных писателей демонстрировать его своим друзьям как диковинку. Очевидно, он взялся за изучение жизни этих умнейших, но сбившихся с пути молодых мужчин и женщин с присущей ему основательностью, потому что возвратился домой совершенно разбитым. Я не стану приводить здесь подробный отчет о его приключениях, но процитирую его мнение о тех, кто претендует на звание «передовых мыслителей»:
33
Клуб Блумсбери — группа артистической молодежи высокоаристократического происхождения. Интересно заметить, что в этот кружок входила так же Вирджиния Вулф, с которой Степлдон долгое время находился в переписке.
«Видишь ли, в каком-то смысле они действительно на передовой мысли, или, по крайней мере, они первыми уловили ее модное направление. О том, что они чувствуют, о чем размышляют сегодня, остальные будут думать, может быть, через год. И, по стандартам Hom. Sap., некоторых из них действительно можно назвать первоклассными мыслителями. Точнее, можно было бы назвать, сложись обстоятельства иначе. (Разумеется, большинство все равно пустые болтуны, но их я не считаю.) Положение же очень простое и при этом отчаянное. Вот он, центр, к которому стремятся приблизиться все самые умные и тонко чувствующие люди страны, надеясь встретить себе подобных и расширить свой кругозор. И что же? Бедные маленькие мушки попадаются в паутину, в сеть условностей, такую тонкую, что большинство даже не знает о ее существовании. Они вовсю жужжат и воображают, что летают на свободе, хотя на деле каждый из них все прочнее влипает на предназначенное ему место в общей паутине. Да, их считают людьми, совершенно чуждыми условностей. Центр, к которому они стремятся, навязывает отрицание условностей, оспаривание каждой мысли и действия как условие. Но «оспаривать» что-либо они могут только в рамках привычных им условностей. У них всех есть общие вкусы и предпочтения, которые делают их практически неотличимыми друг от друга, даже несмотря на все внешние различия. Это не было бы столь важно, если бы в их вкусах было что-то исключительное, но это не так: столь сильные природные способности к меткому определению истинной изысканности, как правило, заглушаются условностями. И, если бы условности были обоснованы, это было не так страшно. Но они гласят только, что необходимо выглядеть «гениально» и «оригинально» и жаждать некоего «нового опыта». Некоторые из них действительно гениальны и оригинальны, по меркам вашего вида. Некоторые облагодетельствованы даром опыта. Но и гениальность, и оригинальность, и опыт получены вопреки паутине и состоят в основном из трепыхания и бестолкового метания, а не из полета. Влияние всепроникающей условности превращает гениальность в показной глянец, оригинальность — в извращение, делает разум нечувствительным к всякому опыту, кроме самого грубого и пошлого. Я не имею в виду только грубость их сексуальных опытов и пошлость в личных отношениях — хотя их страсть к разрушению старых традиций любой ценой и неприятие сентиментальности привело, в конце концов, к серии утомительных и грубых крайностей. Я говорю в первую очередь о грубости… наверное, духа. Хотя эти люди часто достаточно умны (для вашего вида), они (в какой-то мере, по причине духовной недисциплинированности, частично — из-за какой-то странной, полубессознательной трусости) не имеют представления о более возвышенных материях, чтобы испытать свой разум. Они, видишь ли, крайней нежные и чувствительные создания, восприимчивые к удовольствию и боли. Столкнувшись в ранние годы с чем-то, напоминающим важный жизненный опыт, они нашли его слишком волнующим. И выработали в себе привычку избегать чего-либо подобного ему. Они прячут эту необходимость избегания, впитывая самые незначительные и поверхностные (хотя и чувственные) эмоции, а так же долго и со вкусом рассуждая об Опыте с большой буквы, заменяя реальность умственным жужжанием».
От такого вывода мне стало не по себе. Хотя я и не был одним из «них», я не мог отделаться от чувства, что эти слова в какой-то мере относятся и ко мне. Джон, видимо, понял мои мысли, потому что он ухмыльнулся и подмигнул мне совершенно издевательски. «Прямо в точку, да? Не беспокойся, ты не в паутине. Судьба охранила тебя от нее в нашей отсталой северной провинции».
Через несколько недель его настроение, казалось, изменилось. До сих пор он был беззаботным, иногда даже грубым, как в ходе исследования, так и в комментариях. В моменты серьезности он проявлял искренний, хотя и несколько отстраненный интерес, какой испытывает антрополог, наблюдающий за традициями какого-нибудь первобытного племени. Он всегда был готов говорить о своих экспериментах и спорить о своих суждениях. Но со временем Джон становился все менее общительным, и даже когда снисходил до бесед, они выходили гораздо более краткими и мрачными. От добродушных подшучиваний и полусерьезной надменности не осталось и следа. Вместо них появилась ужасающая привычка хладнокровного утомительного разбора каждого слова, сказанного ему кем-либо. В конце концов, прекратилось и это, и единственной реакцией Джона на любое мое проявление любопытства стал неизменно угрюмый взгляд. Так смотрит одинокий человек на свою резвящуюся собаку, когда его одолевает нужда в человеческом общении. Заметь я подобное поведение за кем-либо, кроме Джона, я счел бы себя оскорбленным. Но глядя на Джона, а начинал тревожиться. Его взгляд пробуждал во мне болезненное сознание собственной неполноценности и непреодолимое желание отвести глаза и заняться своими делами.
Только однажды Джон выразил свои мысли свободно. Мы договорились встретиться в его подземной мастерской, чтобы обсудить один предложенный мною финансовый проект. Джон лежал на кровати, свесив одну ногу и закинув руки за голову. Я начал было объяснять свою идею, но его внимание, но его мысли явно где-то витали. «Черт побери, ты вообще слушаешь? — наконец, не сдержавшись, воскликнул я. — Ты опять что-то изобретаешь?» «Не изобретаю, — ответил он. — Открываю». Его голос звучал настолько тревожно, что меня охватила невольная паника. «Боже ж ты мой, ты можешь выражаться яснее? Что с тобой творится в последнее время? Мне-то ты можешь сказать?» Он оторвал взгляд от потолка и в упор уставился на меня. Я принялся набивать трубку.