Страшные люди
Шрифт:
И пошло это «слушай!» по всей окружности дербентских стен. Удивительно печально звучало оно здесь. Точно какие-то призраки с высоты возвещали что-то скорбное, скорбное целому миру… — «Слу-шай!» — замерло наконец.
Чёрточка часового между зубцами скрылась, и пятно опять поползло вниз по стене…
Мне казалось, — часы прошли прежде, чем оно опустилось на скалу. Сулейман вдруг исчез; должно быть, с той стороны припал к утёсу и отдыхал на нём…
Опять завыли чекалки. Проснулся ветер и с тихим стоном побежал по траве, засвистал в бойницах вверху, зашелестел в выросшем
— Идёт, идёт! — зашептал Ибрагим.
Действительно, если это называется идти, — так и птица ходит.
Утёс точно срезан. По срезу — щели и трещины. Издали под солнцем увидишь, — точно на мраморной скрижали кто-то вывел неведомые руны [10] , под луною всё сплылось…
Теперь я уже различаю хорошо… Висит на руке Сулейман. Носком ноги ищет щели и другою рукою шарит внизу тоже… Ещё минута, — я вижу, что у него ноги босые. Тонкий силуэт горца врастает в утёс, точно он часть этого камня или нарисован на нём. Никакой выпуклости!
10
Руны — древнегерманские буквы; встречаются на оружии, памятниках и утвари.
— Теперь сейчас… сейчас.
Старик с бельмом тоже встал.
Все зашевелились…
Филин, плача, пролетел мимо. Тень его обрисовалась рядом с Сулейманом на отвесе. Фу, как развылись поганые чекалки. Ветер не унимается. Вот он, словно облачко, гонит вверх в гору пыль и шуршит колючками баят-ханы… Громадный (мне тогда всё казалось громадным) купол персидской мечети, царственной шапкой, прикрыл что-то таинственное от яркого света южной луны… По морю тоже побежали складки, будто кто-то его серебро разом тронул тонкими чёрточками черни… Ближе, ближе Сулейман… И вдруг, — я даже не дал себе отчёта в этом, — точно мешок рухнул вниз и тяжело дышит. Люди столпились вокруг. Я вижу, что ноги у этого рыцаря в крови, руки тоже.
Я нарочно стараюсь ему попасть на глаза, но горцу не до меня.
Едва отходит от страшной устали. Остальные почтительно молчат, только старик с бельмом тихо сообщает ему, что дома у него всё благополучно. Дети ждут. О жене при других, по горскому обычаю, говорить неприлично…
— Ну, будет, — и Сулейман встал.
Старик прислонил его к стене. Одну за другую обвил ободранные ноги моего рыцаря чистыми тряпками и сверху окутал их тонкими шкурками ягнят, — точно в опанках были они после этого…
Сулейман протянул мне руки…
Ни слова не сказал, — но я видел по его глазам, что он чувствует.
Подвели коней…
В моей памяти до сих пор эти всадники… Они становились всё меньше и меньше, точно таяли вдали… А серебро с чернью струилось всё так же к берегу, и старые мрачные башни высились в белом царстве лунного света…
VIII
Я не стану вспоминать о переполохе, который поднялся утром в крепости.
Помню только, что отец прискакал домой и, швырнув повод денщику, крикнул, ещё не слезая с седла.
— А Сулейман бежал.
— Ну? — крикнула мать.
— Да, представь. Решётки нет; висит шёлковая верёвка. Вот и весь след.
— Бедный часовой.
— Ничего не бедный. Никто не в ответе. Разве можно было его видеть.
— Тогда, пожалуй, слава Богу.
— Вот он задаст нам ещё «слава Богу».
Отец сейчас же засел писать рапорт в Тифлис.
— Всё-таки неприятно. Ты чего такой красный?
Это относилось ко мне.
Хорошему раку, только что вытащенному из кипятка, совсем не зачем было бы завидовать мне.
— Радуешься, что твой герой ушёл? А всё-таки в Тифлисе скажут, что мы здесь не бережём казённого интереса. Лодыри! служить не умеем. Положим, наместник знает меня… Одного не понимаю, каким образом могла попасть к Сулейману пила и верёвка. Ведь не мой же лоботряс передал ему…
Если бы он в эту минуту попристальнее взглянул на «своего лоботряса», может быть, вера в мою невинность у него поколебалась. Я почувствовал себя неловко и ушёл из комнаты во дворик, там запустил камнем в чужую кошку, кравшуюся по нашему балкону за пичужкой, беззаботно распевавшей в карагаче, ветви которого спускались на самый балкон.
— Ты знаешь, — встретили меня приятели-татарчата на улице, — Сулейман бежал!
— Ещё бы мне не знать!
Так и хотелось целому миру крикнуть: ведь я именно и устроил это.
Ходил я целый день гоголем и всех поражал таинственностью.
Приятели-татарчата даже попробовали было побить меня за неё, но первый же опыт их в этом роде совсем не удался. Я был очень силён и решителен, и помню, все эти Махмудки и Абдулки разбежались от меня горошком и только издали вступили в мирные переговоры.
— Разве так следует?
— А то как?
— Ты что же это в животы кулаком тычешь?
— Мне разбирать некогда. Вас четверо, а я один.
— Давай сначала.
— Суньтесь-ка.
И, наклонясь, я поднял камень.
Они рассыпались ещё дальше.
— Значит, сегодня ты играть с нами не будешь?
В самом деле, — ну разве я, освободитель Сулеймана, мог играть с какими-то ребятами… Я в одну эту ночь вырос и возмужал. И у детей бывают такие моменты, когда кажется, что на них смотрят сорок столетий с египетских пирамид.
— Разумеется, не буду.
Я ушёл опять домой и стал мечтать о том, как Сулейман подъезжает теперь к своему аулу. Его встречают родные и друзья, и он вместо всякого разговора приказывает им: «отныне благословляйте имя моего русского друга!» и при этом называет меня… Потом я видел себя уже взрослым. В каком-то кровавом (непременно кровавом) бою я сталкиваюсь с Сулейманом, но тот узнаёт меня и говорит: — «генерал (вот я куда уже заехал!), я не могу поднять шашку на своего спасителя. Я сдаюсь на великодушие победителя!» И протягивает мне эту шашку. Но я, разумеется, отказываюсь взять её, потому что у «храбрых оружия не отнимают!» И мы посреди боя обнимаемся и опять клянёмся друг другу в вечной дружбе.