Страсть новой Евы
Шрифт:
Треснутое зеркало искривляло рассеченное надвое отражение Лейлы и моей головы, вокруг которой вились дымчатые колечки от косяка. Наблюдая, как она одевается, примеряя публичный образ, я становился свидетелем инверсии ритуала раздевания; чем больше на ней было одежды, тем более живо я рисовал ее обнаженной. Наблюдая в зеркале, как я наблюдаю за процедурой трансформации, лишь подчеркивающей ее черные бархатные бедра и между ними пунцовую щель, она, казалось, оставляла в зеркале свою сущность и позволяла себе быть частичкой вымысла из эротической фантазии, в которую это зеркало меня забрасывало.
Итак,
Я не успел рассказать, что Лейла была совсем еще ребенком, маленьким и порой приставучим. Как нежная фарфоровая статуэтка, которую хочется разбить именно потому, что она такая хрупкая. Она шла, словно пританцовывала, да так бойко, что становилось ясно: ей ничего не стоит споткнуться, упасть.
Я никогда не встречал такой зацикленной на стиле девушки. Ресницы, вылепленный свод прически – все должно было быть в ажуре, ничего важнее в мире не существовало. Перед работой она не позволяла себя целовать, чтобы я не размазал помаду или не испачкал ее, а меня, понятно, возбуждало ее ритуальное перевоплощение, то, как она целенаправленно лишала себя одухотворенности, превращаясь в украшенный кусок мяса, и я пытался взять ее любой ценой, в последнюю минуту, пусть даже стоя, у стены. Ее губы растягивались, обнажая темные десны, и, терзаясь обидой, она выдыхала «Нет!», оставляя розовыми коготками на моей спине следы скорее возмущения, чем страсти.
Но вскоре она мне наскучила. Я удовлетворил желание и даже пресытился. Она превратилась в раздражение, кожный зуд, который надо расчесать. Лишь ответная реакция, причем не в радость. Моя болезнь прошла. Тем не менее я привык к ее похотливости, чего почти стыдился.
Что она во мне нашла? Наверное, ей пришлась по вкусу моя изысканная бледность, голубые глаза и английский акцент, оказавшийся сложным для восприятия Лейлы и чудным на слух. Я ничего ей не дал, только золотой слиток, добытый алхимией, а еще ребенка, увечье и бесплодие.
Спустя две или три недели с того момента, как я переехал в комнату с видом на руины, ее стало рвать по утрам. Холодало. Ночью подмораживало, над Гудзоном растекался густой унылый туман. Лейла склонялась над холодной раковиной, всхлипывая и тужась. Ее унижало то, что я все это вижу. Грудь набухла, болела, и она больше не позволяла ее трогать. Месячные не пришли. Она отнесла анализы в больницу. Да. Беременна.
Откуда мне знать, что ребенок мой, Лейла? Отговорка, порочная практика с древними корнями, примитивнейший способ сбежать. Дико открыв рот, она закричала и выпучила глаза так, что они полностью побелели. Схватила чемоданчик с косметикой, рывком подняла раму и вывалила все содержимое прямо на улицу. Разодрала платья и так же поступила бы и с мехами, но я ее остановил. Наелась молотого стекла, но это не помогло, ее стошнило, а потом, бледная, совсем без сил, надрывным фальцетом потребовала, чтобы я на ней женился: мол, это мой долг. Угрожала напустить порчу на мое мужское достоинство, пообещала, что придет курочка и снесет мне все яички.
Я не поверил. Колдовство оскорбляло мою европейскую чувствительность.
Как только я узнал, что она носит моего ребенка, остатки желания тут же испарились. Лейла поставила меня в неловкое положение. Она создала мне неудобства.
Иногда я вытаскивал себя из эмоционального ступора и шел на старую квартиру в Ист-Сайде, забирал почту. Я сообщил родителям, что работа сорвалась, и попросил, добавив «пожалуйста», выслать мне некую сумму, чтобы я прикупил подержанный автомобиль; я решил поколесить по стране и осмотреться. Лейле я ничего не сказал.
Поначалу они увиливали. Новости о нестабильной политической ситуации в Штатах приходили тревожные, и родители хотели, чтобы сын был дома, в безопасности. Центральный вокзал в Нью-Йорке сожгли Черные, и передвигаться на поездах желающих не осталось. Манхэттен отбросило в средневековье, канавы превратились в открытые сточные трубы, а высотки, где жили богачи, стали укреплять, словно крепости. Из-за забастовок качество коммунальных услуг снизилось до нуля. Национальная гвардия охраняла банки. К стрельбе террористов всех мастей добавились просто шальные пули на улице.
Я, защищая собственный авантюрный дух, говорил, что европейская пресса преувеличивает ситуацию по ту сторону океана, отвлекая внимание от проблем в стране, где члены первого Народного Фронта только что получили места в палате общин, в Бирмингеме и Вулвергемптоне – массовые беспорядки, а рабочие электростанций бастуют месяцами. Потом, оставив мне наследство, помер какой-то дальний дядька, и родители лишись возможности отказывать в деньгах. Наконец поступил чек на весьма приличную сумму, даже при тех ценах на бензин. Лежа меж грязных простыней Лейлы, я мысленно планировал шикарный маршрут. Новый Орлеан, названия улиц которого звучали сладкой музыкой, и весь манящий Юг, испаноязычный Запад, потом пустыня… Однако Лейла ждала ребенка и не видела ни одной веской причины, почему бы не выйти – Господи, помоги – за меня замуж.
Я твердо заявил ей, что она не может стать моей женой и должна сделать аборт. Она накинулась на меня прямо с кровати, пытаясь выцарапать глаза своими жалкими коготками с облупленным багровым лаком. Я с легкостью перехватил ее запястья и напомнил, что ей всего лишь семнадцать и она очень красива. Сказал, что для такой обворожительной девушки судьба уготовила намного больше, чем молодой англичанин без гроша и работы. Идеально сыграл святошу. Лицемер. Я опустился бы сколь угодно низко, лишь бы от нее избавиться.
Я продал кое-какие книги и вещи, что были на квартире в Нижнем Ист-Сайде, а вырученные деньги отдал ей. Жалкие крохи, что остались от той суммы, которую я изначально с собой привез, я тоже отдал, однако не признался, что родители выслали мне банковский чек, так как теперь страстно желал отправиться в путешествие и боялся рисковать.
Все, что я говорил ей, было правдиво; даже более правдиво, чем мне хотелось верить, ведь признание того, что она на самом деле столь прекрасна и великолепна, как я утверждал, серьезно задевало мое самолюбие; и все же я смог притвориться, что не замечаю презрения, написанного на ее лице, лице, которое больше не видело и не слышало меня.