Страсти по Лейбовицу
Шрифт:
Iterum oportet apponere tibi cruce ferendam, amice… [22]
Голос его звучал громко и напевно, пока глаза бежали по строчкам, извлекая слова из причудливой вязи почерка. Слушая, аббат прислонился к парапету, наблюдая, как коршуны кружатся над плоской верхушкой горы Последнего Успокоения.
«Опять возникла необходимость возложить на вас крест, старый мой друг и пастырь близоруких книжных червей, — звучал голос чтеца, — но, возможно, тяжесть креста несет с собой и запах триумфа. Похоже, что Шеба все же явится к Соломону, хотя, скорее всего, объявит его шарлатаном.
22
Надлежит снова возложить на тебя бремя креста, друг… (лат.).
«Сим
Первым делом, разрешите оповестить Вас об этом лице, о Тоне Таддео. Примите его с обычной для Вас вежливостью, но особенно ему не доверяйте. Он блестящий ученый, но ему свойственно светское направление интересов, и политически он всецело предан государству. А здесь государство представляет собой Ханнеган. Во-вторых, Тон скорее антиклерикален, как я думаю, — или в крайнем случае, настроен антимонастырски. После его рождения, наделавшего немало хлопот, он воспитывался в монастыре бенедиктинцев и… впрочем, спросите лучше курьера относительно этой темы…»
Монах поднял глаза от текста. Аббат по-прежнему наблюдал за кружением стервятников над Последним Успокоением.
— Ты что-нибудь слышал о его детстве, брат? — спросил Дом Пауло.
Монах кивнул.
— Читай дальше.
Чтение продолжалось, но аббат уже не слушал. Он знал письмо это почти наизусть, но все время чувствовал, что было в нем нечто, что Маркус Аполло тщился сказать между строк, и что ему, Дому Пауло, все никак не удается понять. Маркус старается предупредить его — но о чем? Тон письма был легковесен и даже дерзок, но в нем была какая-то недосказанность, которая вызывала темную тревогу, если он все правильно понимал. Какую опасность мог представлять светский ученый, который хочет уделить время своим занятиям в аббатстве?
По рассказу курьера, который доставил письмо, сам Тон Таддео с детства обучался в монастыре бенедиктинцев, куда его отдали ребенком, чтобы не доставлять сложностей жене его отца. Отцом Тона был дядя Ханнегана, а матерью — служанка во дворце. Графиня, законная жена графа, ничего не имела против того, что граф порой волочился за женщинами, пока одна из них не родила ему сына, о котором он всегда мечтал; и тогда она ударилась в тоску и рыдания. Она рожала ему только дочек, и в народе ходили слухи, что над ней тяготеет заклятье. Она отослала ребенка, выпорола и прогнала служанку и мертвой хваткой вцепилась в графа. Она решила обязательно произвести на свет ребенка мужского пола, чтобы восстановить свою женскую честь; на свет появились еще три дочки. Граф терпеливо ждал пятнадцать лет, и когда она умерла от осложнений при родах (еще одна дочка), он прямиком отправился к бенедиктинцам, признал мальчика и объявил его своим наследником.
Но молодой Таддео Ханнеган-Пфардентротт вырос в суровости и ожесточении. С детства и до отрочества он рос в отдалении от города и дворца, где его двоюродный брат готовился взойти на трон. Если бы его собственная семья продолжала не обращать на него внимания, он бы, возможно, вырос без ощущения отверженности своего положения. Но и его отец, и девушка-служанка, чье чрево выносило его, навещали его достаточно часто, чтобы дать почувствовать — он живой человек из плоти и крови, а не из камня, и постепенно он стал понимать, что лишен той доли любви, для которой был рожден. И когда принц Ханнеган навестил монастырь, чтобы провести год в учебе, он ужасно важничал пред своим незаконнорожденным братом, дав ему понять, что превосходит его по всем статьям, кроме одной — в гибкости ума Таддео далеко обошел его. Юный Таддео возненавидел принца с тихой яростью и за все время учебы старался держаться от него как можно дальше. Пребывание их под одной крышей все поставило на свои места: на следующий год
«Возможно, мысль о нашем монастыре вызовет у него неприятные воспоминания», — подумал аббат. Горькие, спутанные, а может, и воображаемые воспоминания.
«…Новая Грамотность дает противоречивые всходы, — продолжал читать монах. — Потому будь осторожен и наблюдай за симптомами.
Но, с другой стороны, не только Его Высочество, но и соображения справедливости требуют, чтобы я представил его Вам как самого благожелательного человека или как человека, совершенно чуждого злу, не в пример этим образованным и любезным язычникам (каковыми, несмотря ни на что, они сами себя делают). Он будет вести себя подобающим образом, если Вы проявите достаточно твердости, но будьте осторожны, друг мой. Ум у него, как заряженный мушкет, и он может выстрелить в любом направлении. Я не сомневаюсь, что Ваше гостеприимство и Ваша сообразительность позволят успешно решить любую проблему общения с ним».
— Дай-ка мне еще раз посмотреть на печать, — сказал аббат. Монах протянул ему свиток. Дом Педро поднес его ближе к глазам и вгляделся в расплывшиеся буквы надписи внизу пергамента, которые оставила грубо вырезанная деревянная печать.
С ОДОБРЕНИЯ ХАННЕГАНА II, МИЛОСТЬЮ БОЖЬЕЙ ПРАВИТЕЛЯ ТЕКСАРКАНЫ, ЗАЩИТНИКА ВЕРЫ, ВЕРХОВНОГО ВСАДНИКА ДОЛИН. ПЕЧАТЬ ЕГО: Х
— Интересно, читал ли его высочество письмо, отосланное от его имени? — забеспокоился аббат.
— В таком случае, милорд, разве было бы оно отослано?
— Предполагаю, что нет. Но игривость под носом у Ханнегана, использующая его неграмотность, не свойственна Маркусу Аполло, хотя он старался что-то сказать мне между строк — но, скорее всего, он не мог придумать достаточно надежного способа сообщить мне то, что хотел. Вот эта последняя часть — относительно чаши, которая, как он опасается, будет пронесена мимо. Ясно, его что-то беспокоит, — но что? Нет, на Маркуса это не похоже, совершенно не похоже на него.
После прибытия письма прошло несколько недель; спал в это время Дом Пауло плохо, страдая от приступов застарелого гастрита; порой в своих видениях он то и дело возвращался мыслями к прошлому, и ему казалось, что многое надо было делать по-другому, что позволило бы избежать будущего. «Какого будущего?» — спрашивал он себя. Причин испытывать тревогу вроде не было. Противоречия между монахами и селянами давно сошли на нет. Кочевые племена на севере и востоке не давали никаких поводов для беспокойства. Империя Денвера не собиралась усиливать налоговый пресс для монастырских конгрегаций. В отдалении не бродило никаких отрядов. Оазис по-прежнему в изобилии снабжал водой. Ни среди животных, ни среди людей не было признаков какой-нибудь чумы. На орошаемых полях в этом году уродился отличный урожай. Мир шел к прогрессу, и процент грамотных в соседней деревушке Санли Боуиттс поднялся на невиданную высоту — восемьдесят процентов, за что ее обитатели могли (но не хотели) благодарить лишь монахов ордена Лейбовица.
И все же он чувствовал — что-то грядет. Где-то в дальнем уголке мира таится некая безымянная угроза, из-за которой, казалось ему, однажды не взойдет солнце. Чувство это угнетало его, как рой голодных насекомых, облепивших лицо путника в пустыне. Оно было беспричинным, беспочвенным, бессмысленным, оно крылось в сердце, как обезумевшая от жары гремучая змея, готовая кинуться и на перекати-поле.
Это искушающий его дьявол, с которым он пытается помериться силами, решил аббат, но дьявол, чьи следы невозможно уловить. Дьявол аббата был мал ростом, не более чем по колено, но весил он десять тонн и обладал силой пятисот быков. Не злоба толкала его, как представлялось Дому Пауло, а невозможность поступать по-другому — как не может вести себя иначе бешеная собака. Она рвет мясо до костей, вцепившись в него зубами просто потому, что на ней лежит проклятье безвыходности, которая вызывает неутолимый аппетит. Зло было таковым просто потому, что оно отрицало существование Бога, и отрицание это стало частью его бытия или же того пустого места, которое оно собой представляло. Порой Дому Пауло казалось, что он одолел океан людского бытия, и волны оного искалечили его.