Стреляющие камни
Шрифт:
— Каждый человек несет на себе знаки добродетелей аллаха. Точнее, ровно девяносто девять его добродетелей.
— Как это? — снова спросил Курт и развернул перед собой ладони книжкой, как истинный сын ислама.
— Старина, ты на пути к мусульманскому озарению, — иронично сказал Роджерс. — Остается тебе оттяпать ножницами лишки плоти, которых не дозволено иметь правоверному, и обращение твое в ислам будет завершено.
— Если уж кому-то надо что-то оттяпать, — огрызнулся Мертвоголовый, — так это тебе самому, Маэстро. У тебя явный избыток плоти и ума.
Роджерс
— Так где тут знаки добродетелей аллаха? Я их в Гамбурге припишу себе и очарую всех девок.
Леблан ткнул пальцем в левую ладонь немца.
— Видишь три линии? Две сходятся в одной точке и похожи на клин острием вверх. Третья изолированная. Так вот, в таком виде клин означает арабскую цифру восемь. А одна линия — это единица. Вместе и рядом они дают цифру восемьдесят один. Теперь смотри правую руку. Там те же знаки в обратном порядке. Значит, восемнадцать. Сложи цифры с обеих рук и получишь девяносто девять.
— Действительно, — разглядев странные письмена, согласился Мертвоголовый. — Как мы, христиане, махнули, не приписав этих знаков добродетелей Христу. Это же портативный молитвенник! Тем более для неумеющих читать.
— Квод эрат демонстрантум, — удовлетворенно щегольнул латынью Леблан. — Что и следовало показать.
— И все же, — сказал Курт, разглядывая ладони с большим вниманием, — почему именно девяносто девять добродетелей, а не все сто?
— Никаких загадок, — ответил Леблан. — Во-первых, сто — это законченность, а девяносто девять — всего лишь ступень к законченности. Во-вторых, если на наших ладонях линии выглядели бы иначе, объяснения у мусульман были бы другие.
— Думается, — сказал Курт и опустил руки, — несмотря на привлекательность твоей версии, у жеста иное объяснение. Аллах, сидя на подушках облаков в исламском раю, оглядывает правоверных скопом. И его радует, что существует так много людей, которые способны читать Коран с листа. А что может быть похвальнее для верующего, чем доставить своему богу радость? Вот и стараются все — грамотные и неграмотные.
Моление вступило в заключительную фазу. Священнослужитель наставлял воинство на беспощадную битву с неверными. Он возвысил голос, и слова звенели металлом. Чуткое ухо легко выхватывало главные: шахадат — самопожертвование в бою во имя веры и шахид — человек, который решил пожертвовать собой ради победы.
— Во имя аллаха единого, милостивого, милосердного…
Будто волна плеснула через площадь. Пали ниц моджахеды, склонив головы до земли, вознеся тугие закругления ягодиц к небу. Потом поднялись и снова встали строем божьего войска.
— Высшая добродетель воина — следовать шахадату! — возглашал моулави. — Шахадат богоугоден, прекрасен! Шахадат — путь к прощенью грехов.
— Шах! Шах! — раздавалось в тишине, словно острый клинок рубил воздух.
— Дат! Дат! — стучало как пулемет, вгоняющий в чужую плоть сверкающие гвозди смертельных пуль.
— Алла акбар! — выкрикнул звонко моулави.
— А-а-кбар! — в жутком экстазе
И опять засвистал обнаженный клинок угрожающих слов.
— Шахиды — гордость веры. Их имена в книге памяти заслуг и в памяти людской! Райское процветание уготовано каждому шахиду!
— Шах и ду! Шах и ду! — гремело над майданом. — Ду! Ду-ду!
— Мы сегодня нуждаемся в шахадате, чтобы завтра наши дети с гордостью противостояли миру безбожия. Кровь, пролитая в битве за веру, придает исламу новый блеск, сохраняет душу веры потомкам!
— А-а-а-кбар! — громогласно ахнул боевой клич. Стайка воробьев испуганно сорвалась с тополя, на который только что опустилась.
— Сегодня время крови и гибели! — взывал моулави. — Умрем за светлое дело! С нами вера и наша сила!
— Б-а-ар! — ответило воинство.
— Смерть за веру — праздник святых!
— А-а-ар!
— То, что мы теряем, находит аллах!
— А-а-ар!
— О пророк! — распалившись, выкрикивал моулави. — Побуждай верующих к сражению! Если будет среди них двадцать терпеливых, то они победят сотни, а если будет сотня, то они победят тысячу тех, которые не веруют, за то, что они народ непонимающий… — Он выдержал паузу и закончил выкриком: — Аллах всегда с терпеливыми!
— Все, парни, — сказал Мертвоголовый. — Теперь орда готова к бою и разорвет любого неверного!
— Ты прав, Курт, — озабоченно произнес Роджерс. — Я только сейчас понял, какому риску мы подвергаем Леблана, взяв его в дело.
— Разве риск не одинаков для всех? — спросил Курт, угадав, что должна последовать подначка.
— Для нас с тобой он меньше, чем для Анри. Его истинно французское обличие, гены предков, которыми он гордится, уже вызвали здесь подозрение. Меня дважды спрашивали, не йахуд ли Леблан.
— Йахуд? Что это?
— Йахуд, джахуд — так на местных языках именуют евреев.
— При чем здесь я? — раздраженно спросил Леблан.
— При том, дорогой Анри, что здесь слово «йахуд» звучит понятней, чем «ахл-э-франса» — француз. Понятней и призывней. У мусульман с йахудами какие-то давние счеты. Среди неверных самые неверные — это йахуды. Так что, Леблан, держись ко мне поближе, при случае буду свидетельствовать, что ты чистый ахл-э-франса. На каждом шагу.
Это была явная месть Роджерса Леблану за подначку с англичанами, которых предки нынешних моджахедов бивали после своих молений.
Из Лашкарикалая бригада вышла двумя колоннами. Первой — в составе шестидесяти человек — надлежало атаковать Маман с пологой стороны. Она должна вызвать огонь гарнизона на себя и сковать его действия с фронта. Роджерс, используя весь авторитет мосташара Шахзура, долго и упорно вдалбливал начальнику первой группы Бобосадыку, что его автоматы должны заговорить в три часа. И только четырежды услышав ответ Бобосадыка «повинуюсь, господин», Роджерс счел инструктаж законченным.
Вместе со второй группой, в которую вошли специально отобранные Шахом моджахеды, в поход двинулись наемники, советник Шахзур, Аманулла и сам амер Шах.