Стрежень
Шрифт:
Полдневное солнце полыхает в небе, тени прохладны, коротки; небо ясное, голубое, высокое. Серый баклан с острыми крыльями парит, повертывается, кидается к воде, поднимается к солнцу. Карташево отдыхает, работает по домашности, спит в душистых палисадниках. Выходной день!
Ульян скрипит зубами, стонет.
— Не меньше литра употребил! — говорит тот, что в галифе. — Может, и поболе. Бочка, а не человек. Я пол-литры стравил в себя, и — будет! Человек завсегда должон норму знать!
— Не бреши! — усмехается мужик в широких штанах, тощий и длинный. — Стакан поверх пол-литры выгрохотал!
— Это, кажись, было! Стакан, это правильно! Значит, семьсот,
— Пьяный! — убежденно говорит тощий. — Ты, парень, здорово пьяный!
— Все могет быть! Со стороны виднее, дядя Герман! — охотно соглашается тот, что в галифе. — Он теперь, братцы, здеся до утра. Вот от этого пьяницы и образуются. Коли ты пьешь, а ночуешь дома, это ничего, это можно, дядя Герман. А вот ежели под забором… — Он повышает голос, покачивается. — Вот ежели под забором — значит пьяница.
— Ты тоже раз под забором… ночевал! — упрямо замечает тощий.
— Раз не считается. Оплошка вышла! Вот я и говорю, дома лучше ночевать. Опять же кровать, утром с жинки соленого огурца вытребуешь…
— Она тебе даст огурца! — усмехается тощий.
— Пущай не даст… сам возьму!
— Он, дяденьки, без дома! — печально говорит русоволосый парнишка. — Он один! — И, подумав, со страхом добавляет: — В тюрьме сидел…
— В тюрьме не пример! — упрямится тощий мужичонка. — Ты, парнишка, от тюрьмы и от сумы не закаивайся. Вот! Тюрьма, она может вдруг прийти… Это ты разумей!
— Может, его домой отнесть? — задумывается тот, что в галифе. — Пили вместях, разговоры разговаривали…
— Тяжелый, не утащишь.
— Это конечно!..
Женщина все стоит, пригорюнившись. И светит солнце, и Карташево идет мимо пьяного Ульяна: проходят нарядные женщины — отворачиваются; проходит продавец сельпо Иван Иванович — отворачивается; шествует мимо степенный мужчина — отворачивается.
Только ребятишки, женщина да двое собутыльников стоят над Ульяном. Рыбаков нет в поселке: кто на ягодах, кто рубит новый дом, кто тихонько, помаленьку полавливает рыбу в протоках — не для государства, для себя. В чайной тоже пустовато, гулко с тех пор, как оттуда выбрался Ульян с приятелями.
К забору чайной подъезжают на мотоцикле Виктория и Степка. Он соскакивает, растолкав ребятишек, пробивается к Ульяну, наклоняется. В нос бьет водочным перегаром, селедкой, махоркой. Ульян лежит неподвижно, раскинув руки, дышит неслышно, и можно подумать, что он мертв. Пробравшаяся за Степкой Виктория отшатывается, на лице ее появляется ужас — так отвратителен, страшен Ульян.
— Какое безобразие! — шепчет Виктория. Пьяных людей она, конечно, видела, но никогда пьяный человек не был ей знаком так хорошо, как знаком Ульян. Сейчас перед ней лежал тот, с кем она работала, сидела за обеденным столом. И он, этот человек, лежит на виду у всего поселка, и она стоит рядом с ним и даже наклоняется к нему, и тощий мужичонка, увидев это, говорит:
— Робят вместе… Это его друзьяки!
Как ошпаренная, Виктория отбегает от Ульяна; Виктории кажется, что эти осудительные слова относятся не к Ульяну, а к ней. Она хочет пресечь, осадить мужика, чтобы он не смел думать о ней плохо; она проталкивается к нему, но ей больно наступают на ногу, она резко оборачивается и видит Наталью Колотовкину, за которой неохотно пробирается Семен Кружилин.
— Тут такое делается! — горячо говорит Виктория Наталье.
Наталья, не слушая ее, зло и насмешливо толкает Ульяна ногой, резко приказывает:
— Степка, помоги! Семен, не стой!
Пожав плечами и что-то пробормотав, Семен пробирается
— Вали домой, Анисим, вали, а то хуже будет! — кричит она.
Когда Ульяна увозят, Виктория остается с Натальей. Обе сначала молчат, потом Наталья усмехается.
— Пьянчужка несчастный!
— Не вижу ничего смешного! — строго говорит Виктория. — Он снова не выйдет на работу!
И тогда Наталья переполняется гневом, кричит, машет кулаками.
— Только пусть не выйдет! Жива не буду, побью! — И, стуча туфлями по тротуару, уходит.
Наталья Колотовкина страдает оттого, что ей захотелось быть красивой и она надела новое модное платье, купленное недавно в центральном универмаге Томска. У этого платья большой вырез на груди, короткие рукава, внизу платье сжимается, плотно захватывает ноги. На крутых бедрах Натальи, на высокой груди платье так натягивается, что ей хочется прикрыться ладонями.
В руках Натальи черная замшевая сумочка, которой она, подражая томским модницам, пытается независимо и небрежно помахивать, но это получается у нее плохо — сумочка то и дело задевает кого-нибудь. От ощущения обнаженности, неловкости, скованности Наталья краснеет, смущается, не идет, а топчется в толпе, открытая всем взорам. Ей кажется, что люди смотрят только на нее, на большой вырез платья, на длинные ноги.
Чем больше она смущается, краснеет, тем все насмешливее и злее улыбается. Стараясь скрыть свою растерянность, Наталья кривит полные губы, высоко поднимает голову с тяжелой черной косой, идет напролом. Ей хочется дерзить, ругаться. У кассы Наталья грубо отталкивает молоденького парня, зло приказывает кассирше дать билет в двенадцатом ряду, не берет, а вырывает его из руки и вызывающе, набиваясь на скандал, оглядывается по сторонам. Пробираясь в зрительный зал, опять расталкивает людей. Зал ярко освещен. Карташевские зрители чинно сидят в ожидании начала кино, взгляды всех обращены на окаменевшую в дверях Наталью. Оказавшись вдруг на пороге ярко освещенного зала, она не может сделать ни шагу.
Горят страстным любопытством глаза поселковых кумушек, повязанных до носов ситцевыми платочками. Удивляются молодые парни; солидные рыбаки не показывают своего удивления, но они тоже заинтересованы шикарным нарядом знакомой рыбачки; девушки глядят на Наталью не то насмешливо, не то завистливо — ни у одной из них нет такого платья и такой дорогой сумочки, которые купила себе хорошо зарабатывающая Наталья.
Наталья еще не может прийти в себя, руки и ноги непослушны, а потому она еще насмешливее, еще злее улыбается. «Смотрите, ешьте, терзайте!» — точно кричит она. Чужой, подергивающейся походкой, закусив нижнюю губу, Наталья идет вдоль рядов. Откуда взялась эта походка, что заставляет ее дергаться, подпрыгивать? Слишком узко ее новое модное платье, слишком тонки каблучки ее новых туфель. Наталья садится, а кумушки в ситцевых платочках — они не стесняются, эти ситцевые кумушки, и Наталья слышит шепот: «Срамота, бабоньки! Невиданно! Куды это, милые, Еремеевна, мать Натальина, смотрит?» Это точно уздой вздергивает Наталью — она наклоняется к кумушкам, шипит: «Заткнитесь! Кому говорят!» Бабы, испуганно шарахнувшись, замирают, глядят на нее со страхом.