Строитель воздушных замков
Шрифт:
— Понимаю, понимаю, и все же!… — Сухонькие ладошки посетителя сложились в умоляющем жесте. — Сколько лет вас поучали, что вы, фантасты, пишете не так и не о том, что главное — эстетика, морально-нравственная проблематика, душа человека, а вовсе не какие-то там придумки, завиральные идеи и ситуации, превращения и миры, фантазии и порывы. Вы же упорно писали своё и по-своему, а теперь вдруг согласились: да, правильно, да, верно, главное — художественность, важнее всего — психология, а фантастика лишь приём, декорация, способ. Что же вас всех сдвинуло? Жажда похвал? Или вы почуяли, что фантазия дошла до предела и ходу
Писатель перестал расхаживать и, вдвинув руки в карманы домашней куртки так, что её полы размашисто оттопырились, с интересом уставился на своего гостя, такого маленького, чистенького, с виду обыкновенного, даже и не заметишь на улице. Александр Иванович Хвостиков, пенсионер, каких миллионы. Ай-ай-ай! Все-таки читатель фантастики — совершенно особый читатель, и это прекрасно.
— Послушайте… — Слова едва выделились на фоне заоконного шума. — Ну, допустим, вы правы. Допустим, фантазия исчерпала себя, дошла до предела. Вам-то что до этого? Именно вам?
— Так ведь скучно…
— Читать?
— Жить.
— Жить? Это ещё почему?!
— Да как же! Если очертился последний круг, если ничего больше не будет… Это же загон, клетка, конец!
— Господи, Александр Иванович! Нельзя же фантазии придавать такое значение. И вообще… Постойте, как там у Горького? “Нет фантазии, которую воля и разум людей не могли бы претворить в действительность”. Да! Именно! Преобразование Вселенной, власть над пространством и временем, бессмертие, существование во множестве обликов, и ещё, и ещё! Мы же такое нафантазировали, миллиона лет не хватит, чтобы осуществить, даже если в наших видениях всего четвертушка возможного и реального!
— Ограда всегда ограда, — напряжённо глядя на писателя, повторил Хвостиков, — Миллионы лет? Все возможное, что нафантазировал Жюль Берн, давно сбылось. Уэллса — и того жизнь обогнала. Не в вечности предел, ближе! А дальше что? Что дальше, если фантазия все уже очертила и больше ничего не может? Выполним, значит, и точка. Замрём. Как с этим жить?
— А! — воскликнул писатель так, что его очки подскочили, и в раздражении затянулся сигаретой, чего вне работы себе обычно не позволял. — Чепуху мы оба несём, чепуху! Вы не туда, и я за вами… Кто постановил, что фантазия должна мчаться, как спринтер? Был прилив, теперь отлив, так всегда, так в любом деле. Может быть, мы просто устали и постарели.
— Все сразу? И молодые тоже?
Писатель промолчал, досадуя, что влез в этот ненужный, бессмысленный спор. Но — слово вырвалось. Кого и в чем он хотел убедить? Не Хвостикова же! Тот смотрел, не мигая, настойчиво, выжидающе, удручённо, единственный человек в мире, который задумался о пределе фантазии как о пределе всех устремлений, какие только возможны в веках, и ощутил острую тоску за далёких потомков, которые наконец исчерпают все, казалось бы, неисчислимые возможности мира и в унынии замрут у последнего края, за которым уже нет ничего, ничего — ни мечты, ни порыва, ни дерзости, — пелена бесконечных, на веки веков, будней!
Рука яростно втоптала окурок в пепельницу. “К дьяволу, — подумал он. — К дьяволу все барьеры и ограничения, мир безбрежен, неисчерпаем — вы слышите? — неисчерпаем!”
Метнувшийся взгляд замер в радужной точке хрустального шара, задержался в его замкнутой и холодной прозрачности. Мир неисчерпаем, это верно. Только как,
В старину, спускаясь в шахту, брали с собой канареек: те первыми чувствовали запах рудничного газа и задыхались, когда человек ещё бодро помахивал кайлом. Фантастика, в сущности, та же канарейка.
Ну и что, ну и что? Непостижим человек! Сколько насущных забот, тревог и проблем, а он, этот Хвостиков, которому бы греться на лавочке да почитывать газету, стоит с видом мальчишки, которого то ли поставят в угол, то ли выпустят погулять. И он, писатель, не лучше. Сочинитель воздушных замков!
Но ведь и это надо. Надо, кто-то должен, какая бы злоба дня ни давила, иначе нельзя, невозможно, без дальней, предельной перспективы не обойтись, без неё все постепенно закиснет, замрёт, как застоявшаяся вода: и человек, и общество, сам человеческий род — все! А потому…
Мотнув головой, словно распахнутый ворот стал ему тесен, писатель оглядел комнату, в которой желтел пленённый солнечный свет, оглядел книги, сколько их было вокруг, тесный строй переплётов, замкнувший все яркие и воздушные видения человеческой фантазии.
— Вот что, Александр Иванович, — сказал он глухо и твёрдо. — Будет так. Вы придёте сюда через год и получите ту рукопись, которую ждёте. Так будет. Обещаю вам это. И спасибо, что вы пришли.
Хвостиков открыл было рот, хотел что-то сказать — и не смог. Только глотнул воздух, и в глазах нерастраченной синевой просиял детский восторг благодарности. И даже не это… Просто оба, большой и маленький, молча взглянули друг на друга и оба на краткий миг ощутили себя мальчишками, какими были когда-то, давным-давно, в то счастливое мгновение детства, когда все несбыточное и желанное кажется возможным, посильным, обещанным, как радуга тёплого грибного дождя над близкой околицей.
Все кончилось так же быстро, как и возникло. Хвостиков молча поклонился и, тихо ступая, вышел.
За ним приглушённо щёлкнул замок, и этот звук для писателя прогремел обвалом. Что он наделал, что посулил!
Сам не понимая зачем, он выскочил на балкон. Хилый городской ветерок ласково дохнул запахами перегретого асфальта и камня. Как он сможет выполнить своё обещание, если предел фантазии существует в действительности и уже достигнут?! Откуда возьмётся та сила воображения, которая его, как и других, все явственней покидает?