Студеное море
Шрифт:
Полушубки тоже обмерзли и сверкают на морозном солнце. Люди кажутся в них, точно бы покрытыми зеркальною бронею, сверкающим панцирем; обыкновенные бараньи полушубки превратились в сказочную одежду.
Ладынин тоже обледенел, Чижов с головы до ног покрылся хрустящей коркой.
— Вот в чем наше преимущество перед авиацией, — говорит он. — Самолет при обледенении летать не может, а мы сколько угодно. Сделайте одолжение. Нам не страшен серый волк…
Корабль то вздымается на волну, го рушится вниз, в бездну. Боцман Коровин совсем выбился из сил и ругается
Через четверть часа боцман докладывает:
— Все в порядке.
Лицо у Коровина разбито. Из переносицы сочится кровь. Руки потрескались и распухли так, что почти не работают. Сердитым голосом Коровин объясняет:
— Как товарищ командир приказал, так и сделал: концами подвязал к поручням кормового мостика, они и пошли. Смокли здорово, а так ничего. Говоров маленько стукнулся. Можно быть свободным?
— Идите!
Боцман уходит. Соленая ледяная вода разъедает трещины на руках, это очень больно, и на ходу боцман забегает к Тишкину, чтобы тот чем-нибудь помазал. Тишкин мажет.
— А внутрь ничего не дадите? — хмуро спрашивает боцман.
Тишкин моргает, делает вид, что вопрос боцмана ему непонятен.
— Валерьянки могу накапать, — говорит он, наконец. — Валерьянка — хорошая вещь для нервного человека.
Внезапно корабль кидает так, что Тишкин ударяется затылком о перегородку, а боцман налетает на него всей тяжестью своего тела. В это мгновение боцман шепчет:
— Ежели бы спиртику. А? Спиртяшки? Колонуть бы, товарищ доктор. Колонувши, оно всегда легло…
Корабль вновь швыряет.
Огромная волна опять обрушивается на полубак, с ревом катится по верхней падубе, клокочет и пенными потоками уходит за борт.
Грумант-то наш и ох как грозен. И ох как сердит наш батюшка Грумант…Чижов напевает негромко, а потом сворачивает в рубке козью ножку. Из номерной, прекрасной, крепчайшей махорки. И говорит командиру:
— Не желаете ли, товарищ гвардии старший лейтенант! Прекрасная вещь. Меня лично до самых пяток продергивает, Голову просвежает, греет, бреет, моет — высшего класса курево…
Сюда, на мостик, вестовой Колесников приносит им четвертый уж, с сахаром, горячий чан. Тут он наливает из кувшина по стаканам и, пожелав хорошего аппетита, исчезает. Чай пить на мостике в такой шторм, когда корабль валяет из стороны в сторону, очень трудно, но Ладынин и Чижов все-таки пьют, и Чижов при это м бормочет:
— Ай и хорош! Горячей черта! Ай, разуважил Колесников… — Потом сладким голосом спрашивает: — А что, товарищ командир, если вот в таком безобразии морском — да минка? Этакая, бродячая? Да стукнет? А? Ни к чему тогда наши с вами размышления насчет тресочки покушать в холодке после войны? Как вы считаете…
Огромная волна надвигается на корабль…
Шторм
— Миноносцы как будто, — сказал Чижов.
Не отрывая глаз от фронта вражеских кораблей, он объявил боевую тревогу и посмотрел на командира, ожидая приказаний.
Сердце Ладынина билось резко, толчками. Это было мгновение высшее, необыкновенное, неповторимое и никогда невозвратимое мгновение, которого ждет каждый настоящий военный моряк, мгновение, в которое решаются судьба, честь, победа, мгновение, которое определяет вечную славу или несмываемый позор.
Конечно, они успели бы еще уйти. Они успели бы уйти почти спокойно, и германские эсминцы не стали бы за ними гнаться: транспорт в двенадцать тысяч тони водоизмещением совершенно устроил бы немцев. Но транспорт ничего не сделает с четырьмя вражескими миноносцами, погибнет вместе с людьми, с ценным грузом, с вооружением, с…
Впрочем, Ладынин так не думал в эти кратчайшие мгновения. Он только представил себе транспорт, даже не взглянув на него. И представил себе, что может выгадать время для того, чтобы транспорт ушел под защиту береговых батарей.
Вот и все.
Сердце билось теперь спокойно, совершенно спокойно.
— Эсминцы тина «Маас», — сказал он ровным голосом и приказал ставить дымовую завесу.
Чижов сдвинул теплую шапку на затылок. Лицо у него сделалось хлопотливо-озорным и сердитым, как всегда в бою. Корабль набирал ход.
Не отрывая бинокля от глаз, Ладынин смотрел на германские миноносцы: со срезанными трубами, стремительные, темные, низкие, они шли на сближение, рассчитывая без боя расстрелять русский маленький военный корабль и тяжелый транспорт.
Струи черно серого дыма вырвалась из трубы за спиною Ладынина; он обернулся, посмотрел, как ложится на воду завеса, и, прищурившись, вгляделся в корму — что там с шашками? Но пелена черного дыма из трубы уже закрыла все, что происходило за шканцами, и он ничего не увидел там и перевел взгляд на транспорт, который тяжело разворачивался, чтобы, как приказал ему Ладынин, уйти под защиту береговых батарей.
— Ничего, успеет, — сказал Чижов, — у него ход хороший, он наддаст…
В это мгновение эсминцы дали первый залп, но дымовая завеса спутала их расчеты, и снаряды разорвались далеко от корабля.
— Перелет — сказал Чижов. — На вот, выкуси!
Теперь корабль совсем укрылся за дымовой завесой, и Ладынин начал маневрирование. На полубак пробежал артиллерист в кожаном реглане, что-то закричал комендору и быстро исчез.
Палуба под ногами Ладынина вибрировала; механик позвонил по телефону и сказал, что больший ход дать невозможно. Эсминцы дали второй залп, потом еще, и опять без всяких результатов.
— Как там транспорт?
— Уходит, ничего, — сказал Чижов, — он уйдет, мы тут им попортим крови…