Стужа
Шрифт:
Василь Быков
Стужа
Городилов скончался ночью, перед рассветом – затих в холодном, продутом ветром шалашике. Азевич, сам задремав к утру, не сразу заметил это, хотя еще с вечера понял, что прокурору уже не подняться. Три последних дня тот не вставал, горел в лихорадке, хрипло и мелко дышал, а с вечера к тому же и перестал узнавать Азевича. Всю эту ночь бредил, бормоча о каком-то (или какой-то) Кузе, вздрагивал, скрипел зубами, то и дело сбивая к ногам шинель, которой они вместе укрывались. Утомившись за ночь возиться с больным, кутать его шинелью, Азевич задремал перед рассветом, но почти тут же проснулся от воцарившейся в шалаше подозрительной тишины. Городилов лежал неподвижно, жар без остатка
К своему удивлению, он не испытал ни особого страха, ни даже сожаления, лишь неясное предчувствие перемены – неизвестно, к лучшему или к худшему. Он не знал еще, чем все обернется, как он поступит теперь, оставшись без начальства, в совершенном одиночестве. Скорчившись под шинелью на мятой хвойной подстилке, он пытался немного согреться, привычно вслушиваясь в обрыдший за неприютную осень шум хвойного леса. Главное – теперь, оставшись один, он мог поступить как захочет, руководствуясь лишь своими намерениями, исходя из своих соображений. До этого, с Городиловым, все обстояло иначе. Все-таки тот был прокурором района, комиссаром группы, опять же старшим по возрасту, обо всем имел собственное мнение и не очень считался с мнением других. Может, и погиб из-за своего упрямства. Простудившись на Мокрянском болоте, он подхватил лихорадку. Наверно, надо было податься ближе к жилью, к людям и теплу, а не околачиваться в этой мрачной лесной чащобе, куда они забились на исходе осени. Азевич несколько раз предлагал уйти, но Городилов заупрямился – нет, переждем, пересидим. Вот и дождался. Теперь ему уже без надобности и тепло, и осторожность – нужна одна мать-земля, на которой он беспокойно прожил без малого пять десятков лет.
Азевич выругался с досады и начал подниматься. Один, рядом с остывшим покойником, он так озяб под волглой шинелью, что невольно постукивали зубы. Тем временем в мрачной норе шалаша забрезжило утро, стало светлее, выплыли из темноты очертания низко нависших еловых ветвей, серые суковатые комли. Что-то там, однако, мелькнуло раз и другой. Азевич с тревогой вгляделся, разом прогнав остатки дремы, меж елей летали белые мухи – это шел снег. Значит, досиделись, думал он, дождались белых мух, что будет дальше? Впрочем, что будет дальше, известно и ребенку: после предзимья наступит зима, мороз и стужа, будут видны следы на снегу. Что делать ему? Одному в этой лесной глухомани?
На корточках он выбрался из шалаша, едва сдерживая дрожь, всмотрелся в лесные окрестности. Сверху падали снежинки, неровно пятная черную землю, бугристую от сплетения еловых корней. Трава тут почти не росла, под елями всегда царил лесной мрак. Место было сухое; наверно, какую-нибудь ямку-могилу он тут и отроет. Правда, у него не было лопаты, но на ремне у Городилова всегда висел штык – широкий немецкий тесак, которым они рубили лапник и резали палки. Теперь, прихватив этот тесак, Азевич прошел между толстенных елок, пооглядывался, подумал и, трудно вздохнув, начал рыть яму.
Рыл неторопливо, с роздыхом, медленно согреваясь после неспокойной холодной ночи, рубил тесаком корни, руками выгребал нарытое. Хорошо, земля не была твердой – под слоем лесного перегноя лежал рыхлый песок, в который без усилия проникал его штык. Как только края узкой щели-могилы достигли колен, подумал, что, пожалуй, хватит. Пока покойник перебудет и в таком пристанище, а там, если появится возможность и он сам останется жив, перезахоронят в более подходящее место. А если нет, так что ж... Не он первый. Хорошо, что нашлось кому закопать. Еще неизвестно, будет ли кому закопать его самого.
Вернувшись в шалаш, Азевич склонился над покойником, немного помедлил. Наверно, следовало бы снять телогрейку, зачем зарывать добро в землю? Но куда ему с телогрейкой? Наденешь телогрейку, придется снимать шинель, а расставаться с шинелью он не хотел. Превозмогая неловкость, сунул руку прокурору за пазуху, вытащил мятый бумажник с документами, не раскрывая, затолкал себе в карман. В карманах прокурорского пиджака нашарил горсть патронов к нагану, мягкий кожаный кисет с остатками самосада, которым они разжились на днях у дядьки на лесной дороге. В другом кармане оказался потертый блокнот с какими-то полустертыми записями. Под головой у Городилова бугрилась кирзовая сумка, рядом лежали винтовка и наган в старой, обшкрабанной кобуре, и Азевич подумал, что, пожалуй, всего этого груза для него многовато. Две винтовки ему, конечно, не нужны, а наган он возьмет, наган ему пригодится. Как пригодился Городилову после их командира, начальника райотдела милиции Витковского, месяц назад погибшего возле моста на шоссе. Тогда под немецким огнем только и успели снять с убитого этот наган да сумку; самого же Витковского оставили в канаве, где его и подобрали немцы.
Не снимая с покойника телогрейки, Азевич выволок его из шалаша; подхватив под мышки, дотащил до ямы. Перед тем как опустить в могилу, немного отдышался, снова поглядел по сторонам. Снежинки в лесном затишье все летали между еловых ветвей, оседали на землю. На усыпанной хвоей земле медленно подтаивали снежные пятна, вокруг было сыро и влажно. С ночи не могли согреться его всегда мокрые ноги, сапоги совсем раскисли, прелые портянки никогда не просыхали. Но и у Городилова обувь была не лучше, подошва на правом сапоге отстала и едва держалась на паре гвоздей. Наверно, следует как-то проститься, думал Азевич, но не знал как. Широкое, обросшее седоватой щетиной лицо покойника казалось удивительно успокоенным, подчеркнуто безразличным ко всему, что так беспокоило его при жизни, и особенно в эту страшную осень. Все тревоги и заботы остались теперь позади, не надо было переживать за неудачи с отрядом, гибель одних, измену других, нелепую простуду на болоте, что погубила сильного, здорового человека.
Физически Азевич не был сильнее прокурора, но был моложе его и вроде уберегся от простуды. Хотя оба они здорово вымокли в тот раз на болоте, пока выбрались на этот пригорок. Городилов назавтра уже не поднялся. И теперь вот – могила. Умереть во время войны от болезни – незавидную, однако, роскошь уготовила военная судьба человеку.
Как можно бережнее Азевич опустил покойника ногами вниз, затем, придерживая за плечи, уложил грузноватое его тело на дно ямы. Вот и все. Осталось завалить землей, заровнять могилку, чтобы от нее не осталось и следа. Или, наоборот, насыпать могильный холмик, соорудить какой-то знак, чтобы обозначить могилу? Азевич не знал, как лучше поступить, и, не очень аккуратно закидав яму землей, вернулся в шалаш.
В шалаше, однако, он уже оставаться не мог, хотелось скорее уйти с этого проклятого места. Вытащил из-под лапника полевую прокурорскую сумку, свой вещмешок, взял обе винтовки. Тут же валялась фуражка покойника – выцветший, провонявший потом картуз с самодельным матерчатым козырьком. Азевич напялил его себе на голову. Свою кортовую кепку, размахнувшись, швырнул между деревьев. Немного подумав, городиловскую винтовку повесил на ель – пусть висит, может, кому понадобится. Перекинул через голову ремни от кобуры и полевой сумки, подхватил свою винтовку. Надо было идти.
Вот только куда?
О том, куда податься, они немало переговорили с прокурором, оставшись вдвоем еще в Страшицком лесу, где их дважды гоняла немецкая жандармерия. Тогда им казалось, что лучше всего забраться в самую непролазную лесную глушь, чтобы никто их не обнаружил. Сначала так и было – здесь их никто не искал, деревни остались в стороне, за болотом, и они несколько дней без опаски жгли в чаще костры, сушились, пекли картошку. К несчастью, картошка скоро кончилась. Буханку хлеба они поделили сперва на четыре части, а потом еще на три. Вчера Азевич доел последний, усохший кусок, размером с папиросную пачку. Больше съестного у них не было. А голод стал донимать все сильнее.