Стыд
Шрифт:
— В стенах твоего дома, Искандер, я драться не буду,—заявил Реза. И сделал нечто малопонятное, даже сумасбродное. Он чеканным шагом прошел с веранды на конюшню, вернулся с деревянным колышком, киянкой и мотком веревки. Вбил колышек в твердую, как камень, землю, привязал себя за щиколотку к колышку, отшвырнул киянку — вот как поступил будущий президент, нынешний полковник Хайдар. — Я буду здесь! — крикнул он. — Каждый, кто позорит мою честь, пусть выйдет ко мне.
И остался там до утра. Омар-Хайам Шакиль вбежал в дом и рухнул без чувств — от страха и обильной выпивки. А Хайдар, набычась, ходил вокруг колышка, насколько доставало веревки. Ночная мгла окутала дом, гости отправились спать, на веранде остался лишь Хараппа; он понимал, что хоть смуту посеял глупый толстун, выяснять отношения с полковником ему, Хараппе. Актрисочка Зухра, отправляясь спать (причем не одна, подсказывает мой не в меру разболтавшийся язык, на этом я его и окорочу), дала хозяину дома совет:
— Иски,
А вот Рани Хараппа не удостоила мужа советом. (Лишь много лет спустя она сказала дочери: «Мне вспоминается, как твой отец сдрейфил, поступил не по-мужски».)
Кончилось все прискорбно, иначе и быть не могло. Перед рассветом. Представьте себе: Реза провел бессонную ночь, охраняя свою честь, глаза у него набрякли и покраснели от ярости и устали. И естественно, видели плохо, да и ночная мгла еще не отошла, да и обязан ли он видеть всякого слугу? Это я к тому, что, проснувшись спозаранку, старый Гульбаба вышел во двор с круглым медным кувшином — хотел совершить омовение перед намазом, тут-то и увидел он полковника Хайдара, привязанного к колышку. Подобрался поближе, коснулся хайдарова плеча, намереваясь узнать, что это здесь делает господин и не лучше ли ему… Ах, разбалованные, дерзкие старые слуги. Все-то им позволительно за долгую службу. Но осовевший Реза заслышал лишь шаги, почувствовал, как кто-то коснулся его плеча, заговорил — мгновенно обернувшись, полковник нанес сокрушительный удар и срезал Гульбабу, словно лозу. Что-то оторвалось в стариковском теле, наверное, ниточка, связывавшая его с жизнью; не прошло и месяца, как старый Гуль умер. Лицо у него было сосредоточенное и виноватое, словно он припрятал дорогую вещицу, да никак не вспомнит, что именно.
После мужниного смертоносного удара Билькис немного смягчилась, вышла из дому, еще погруженного в предрассветную дымку, и уговорила Резу закончить ночную вахту.
— Подумай о нашей бедной дочурке. Не к чему ей такое видеть! Реза вернулся на веранду, там его встретил небритый и тоже не
сомкнувший глаз Искандер Хараппа, простер к нему объятия, и полковник, проявив немалое великодушие, ответил тем же, обнял Иски, и они, как говорится, обменялись братским поцелуем.
Когда утром Рани Хараппа вышла из спальни попрощаться с мужем, тот помертвел, увидев на плечах жены шаль тончайшей работы, вышитую не иначе как искуснейшими рукодельницами из Ансу: золотой нитью меж арабесок вытканы крошечные фигурки — персонажи «Тысячи и одной ночи». Словно живые, скачут золотые всадники по спине Рани, а птички устремляются вниз, вниз по спине.
— До свидания, Искандер, и помни, что не у всех женщин любовь слепа.
Что касается Резы и Искандера, то, конечно, связывала их отнюдь не дружба, но именно так они называли свои отношения после ночного бдения Резы.
Порой так трудно отыскать подходящее слово.
Всю жизнь мечтала она стать принцессой, и вот наконец, когда Реза Хайдар достиг высот поистине королевских, Билькис лишь недовольно кривит губы. У нее родилась вторая дочка (на полтора месяца раньше срока), однако Реза ни словом не выказал подозрения. И недовольства — тоже. Сказал лишь, что, очевидно, после первенца сына следовало ждать дочь, и она ничуть не виновата в роковой ошибке с первым ребенком. Девочку назвали Навеид, что значит «Благая Весть». Малышка родилась идеальной по всем статьям. Но досталась она матери нелегко. Доктора заключили, что больше ей рожать нельзя.
Значит, у Резы Хайдара никогда не будет сына. Лишь однажды заговорил он о чужом сыне, о мальчике с биноклем у окна в доме колдуний, но больше этой темы не касался. Как не касался больше и жены, все больше и больше отдаляясь от нее, одну за другой затворяя двери в коридорах памяти: за одной скрылся Синдбад Менгал, за другой — ссора в Мохенджо; забывалась и любовь.
И не с кем разделить Билькис ложе, разве что с былыми страхами. Именно с той поры страшится она знойных полуденных ветров, веющих из былого.
В стране введено чрезвычайное положение. Реза сажает под арест губернатора Гички и становится главой провинции. С женой и детьми перебирается в резиденцию губернатора, предоставив забвению старую гостиницу с последней дрессированной обезьянкой, которая бесцельно скачет по чахлым пальмам в ресторане; музыкантов, которые пиликают на рассохшихся скрипках перед пустыми столиками. В эти дни Билькис редко видит мужа, он очень занят. Строительство газопровода идет полным ходом, Гички уже не опасен, и можно устроить показательные казни арестованных горцев. Билькис боится, как бы жители К., насмотревшись на повешенных, не воспротивились мужу, но ему об этом не говорит. Он проводит твердый курс, и мудрый старец Дауд даст нужный совет по любому вопросу.
Когда я в последний раз приезжал в Пакистан, мне рассказали анекдот. Спускается Бог на землю пакистанскую посмотреть, как дела, и спрашивает Айюб Хана,
Похоже, президент Пакистана убедительно ответил Создателю. Любопытно, что он сказал?
Книга 3.
Стыд, Благовесточка и Дева
Глава седьмая.
Сгорая со стыда
Недавно в Лондоне, в Ист-Энде, один пакистанец убил свою единственную дочь за то, что она якобы переспала с белым парнем и тем самым навлекла позор на всю семью. Смыть его могла только кровь. Трагедия вдвойне ужасная, так как отец, несомненно, горячо любил дочь, а дружная когорта родных и друзей, все как один «азиаты» (хотя этот модный в наши суровые дни ярлык мало что объясняет), не спешили осудить его поступок. Выступая по радио и телевидению, они вздыхали, качали головами, но, по сути, защищали убийцу, говорили, что готовы его понять. Не изменилось их отношение и тогда, когда выяснилось, что девушка ничего «лишнего» и не позволила своему приятелю. Кровь стынет в жилах от такого рассказа, и неудивительно. Я сам недавно стал отцом и понимаю, сколь велика должна быть сила, одолевшая отцовские чувства и направившая нож на его собственную плоть и кровь. Но еще больше ужаснулся я, поймав себя на том, что тоже готов понять убийцу, как и его родные и друзья, с которыми беседовали журналисты. Точнее, страшное известие не ошеломило меня, как нечто из ряда вон выходящее. Сызмальства для нас понятия «честь» и «стыд» едва ли не важнее хлеба насущного. И мы готовы объяснить поступки, совершенно немыслимые для народов, памятующих, что за их грехи Господь пошел на смерть. Возможно ли принести в жертву самое дорогое и горячо любимое, только чтобы ублажить мужскую гордость — это жестокосердное божество? (И, как оказывается, не только мужскую. Я вскоре прослышал о таком же преступлении и по тем же мотивам, только убийцей оказалась мать). Стыд и бесстыдство — концы одной оси, на которой вращается наше бытие. И на обоих этих полюсах условия для жизни самые неблагоприятные, можно сказать, губительные. Бесстыдство и стыд — вот они, корни зла.
Моя героиня, Суфия Зинобия, — плоть от плоти убитой девушки, хотя ее отец — Реза Хайдар — и не бросится на нее с ножом, не бойтесь, Я вознамерился писать о стыде, а перед глазами у меня — мертвое девичье тело: горло перерезано, точно у курицы; лежит девушка на пешеходной «зебре» через дорогу, черная полоса — белая, черная — белая; мигнет над ней в лондонской ночи желтый глаз светофора: вспыхнет — погаснет, вспыхнет — погаснет. Прямо там, под любопытными окнами, и свершилось преступление — открыто, как и велит обычай. И никто не закричал, не воспротивился. На что рассчитывали полицейские, обходя дома, неужто наивно верили, что им помогут? Нет, под взглядом недруга «азиатское» лицо делается непроницаемым. И даже те, кто в ту ночь мучился от бессонницы, ничего не увидели за окном, они просто-напросто закрыли глаза. Зато отец девушки кровью смыл позор со своего имени, променяв стыд на горе.
Мое неуемное воображение даже наделило убитую именем: Ана-хита Мухаммад, или просто Анна. Говорок у нее — как у всех в восточном Лондоне, джинсы — всех цветов радуги (из каких-то атавистических побуждений она стеснялась оголять ноги). Она, разумеется, понимала и родной язык, на котором разговаривали родители, но сама из упрямства на нем и словечка не произнесла. Вот такая Анна Мухаммад: непоседа, красавица (что уже небезопасно в шестнадцать лет!). Мекка рисовалась ей роскошным танцевальным залом: под потолком крутятся зеркальные шары, подсвеченные лучом прожектора, от них по стенам разбегаются веселые блики… И Анна, молодая, красивая, танцует у меня перед глазами. Однако всякий раз, как я представлял ее, она менялась: то сама невинность, то едва ли не шлюха, то одна, то другая. И наконец, растворилась, исчезла совсем. Тогда я понял: чтобы писать о ней, о стыде, мне нужно вернуться на Восток, уж там-то моя фантазия найдет благодатную почву. Итак, допустим, что, расставшись с жизнью и Англией, Анна очутилась на родине, которую никогда и не видывала, заболела менингитом и превратилась в слабоумную Суфию Зинобию.