Суд офицерской чести
Шрифт:
– Ты же не крещёная… – удивился он.
– Мы все крещёные, кто в мои годы родился…
– Ты об этом никогда не говорила…
– Нельзя было, вот и не говорила.
– А теперь что, можно? – усмехнулся Кравец. – Новая мода: церковь, иконы… Вон даже бывший секретарь Свердловского обкома партии Ельцин в храм со свечкой ходит… А ведь совсем недавно приказ отдавал о сносе дома, где царя грохнули. И ты, Нина Ивановна, туда же… Где ж вы все были, когда церкви разрушали и священников расстреливали?
Мать обиженно поджала губы. Но перед самым отъездом снова попросила:
– Сынок, возьми иконку… И послушай мать: покрестись… Я тебе защита теперь ненадёжная, а Он защитит…
– Что-то не больно он твою семью защитил… – сказал
Историю маминой родни Кравец узнал поздно. Уже во время перестройки, той самой, о которой мрачно шутили, что она когда-то перерастёт в перестрелку. До перестрелки пока ещё не дошло. А вот иллюзий в головах у тех, кого называли «человеческим фактором», возникло немало. О демократии. О свободе слова. Об исторической памяти. Не устоял и Кравец, поверил в «социализм с человеческим лицом». Задумал написать книгу об армии. О той, какой она была до революции. А ещё – о современной. О том, что мешает ей быть по-настоящему сильной и боеспособной. Название придумал – «Сказание об офицерской чести». Поделился планами с матерью.
Она сказала, приглушив голос, хотя они были одни:
– Не делай этого, сынок! Посадят…
– Сейчас не сталинские времена! За книги не сажают.
– Времена для простых людей всегда одни и те же. От сумы да от тюрьмы не зарекайся…
– Да ты, Нина Ивановна, настоящая диссидентка… Вот уж никогда не подумал бы…
– Ты, сынок, о многом судишь торопливо, потому что страха настоящего не знал. А со мной он – всю жизнь, с самого детства…
…Семья прадеда Кравца, выходца из Полтавской губернии, оказалась на Урале во время столыпинской реформы, давшей крестьянам наделы и разрешившей строить хутора на окраинных землях Российской империи. Семья была большая, и, что важнее прочего, все пятеро детей – мужеского полу. На каждого по закону был положен отрезок пахотной земли. Так что общий надел вышел приличным. Поселенцы работы не гнушались. После первого урожая отстроили хутор. Назвали Николаевкой. То ли в честь государя императора, то ли по имени бывшего владельца этих земель – помещика Николаева.
Подросли сыновья. Завели семьи. Рядом с отцовским куренем свои дома поставили. Паровую мельницу приобрели. Одну на всех. Конечно, у каждого в хозяйстве и лошади, и коровы, и даже верблюды были. А овец и птицу просто не считали…
Жили своим трудом и по труду. Нелегко, но сытно. Надеялись, что заживут лучше.
Когда случилась война с немцами, многие мужики, в том числе и дед Кравца – Иван, ушли на фронт. Он и его братья оказались в кавалерии, но в разных частях. Иван и старший брат, Антон, отличились во время Брусиловского прорыва, выслужили офицерские чины и Георгия – за храбрость. Три других брата погибли в Курляндии.
После февраля семнадцатого Иван и Антон вернулись домой. Хозяйство в их отсутствие пришло в упадок. Только стали его поднимать, началась другая война. Белые, красные, зелёные, чехи, колчаковцы, чапаевцы. Все они вытаптывали пашни и сенокосы, опустошали дома, уводили с собой лошадей и не успевших спрятаться мужчин. Братья оказались под разными флагами. Так продолжалось, пока однажды не сошлись – лоб в лоб. Как в кино… Обнялись, расцеловались. Ивану удалось уговорить Антона, и тот вместе со своим эскадроном перешёл на сторону Советов…
– Эту быль, мама, я от бабушки слышал…
– А вот двадцать третьего февраля тридцатого года…
– Был день Рабоче-крестьянской Красной Армии и Военно-Морского Флота…
– Так оно, конечно. Но это ещё и день, когда нас раскулачили…
– Да вы разве были кулаки?
– Конечно, нет. После Гражданской жили бедно. Но со временем и лошадь снова появились, и корова, и овечки. Куда меньше, чем до войны, но всё-таки какое-никакое хозяйство. Встали бы на ноги покрепче, но в двадцать девятом дошли до Николаевки слухи о коллективизации. Дядя Антон всё своё имущество продал и уехал на Кубань. А дед твой остался. Надеялся, что не тронут как бывшего красноармейца. Правда, перед самым тридцатым годом уехал и он. В Ташкент. Якобы для покупки посевного зерна. На самом деле с расчётом: мол, семью без кормильца с места срывать не станут. Стали. Ещё как! За неделю до высылки приехали на хутор уполномоченные из Кислянки – села, что верстах в семи от нас. Отняли все тёплые вещи. Бабушку твою и нас, детей, из родного дома выселили во времянку с земляным полом. Всю скотину со двора увели. Продукты, сельхозинструмент – всё забрали. Даже балалайку и мешок с семечками. А в ночь на двадцать третье приехали снова. На этот раз с ними был председатель сельсовета. Он когда-то в молодости за нашей мамой сильно приударял, но она деда твоего выбрала. Наверное, председатель с того времени злобу и затаил. «Собирайся, – говорит, – Фрося, к белым медведям. Там тебе и Ванькиным выродкам жарко будет!» Погрузили нас на сани. В деревянный короб с сеном. И повезли. Холод был страшный. Двое суток добирались до станции Шумиха. Потом пересадили в теплушки. Везли ещё несколько дней до Тобольска. Затем снова на санях до поселения Малый Нарыс. Привезли в тайгу – снег по пояс. Выгрузили: «Здесь будете жить!» А где, как? Никого не волнует. Там я и простыла. Заработала туберкулез кости. Были сильные нарывы. А в районе лечить отказывались. Дескать, дочь врагов народа – не положено. Могла и вовсе сгинуть, да учительница, тоже из ссыльных, надоумила написать письмо в Москву, Косареву. Был такой секретарь комсомола…
– Слышал… Его в тридцать седьмом расстреляли.
– А в тридцать первом он мне помог. Пришёл ответ в комендатуру для ссыльных переселенцев, что дети за родителей не отвечают и девочку надо отправить на лечение… К этому времени и дед твой нас разыскал. Добровольно в ссылку приехал, вслед за семьей.
– Надо же, не струсил…
– Они же с твоей бабушкой венчаны были. Перед лицом Господа клялись. Это не шутки.
– Ты, Нина Ивановна, опять проповеди читаешь… Лучше расскажи, что дальше было…
– А дальше повезли меня в больницу. На лодке. А у меня уже жар и боли сильные. Плачу тихонько. А папа строгий был, говорит: «Терпи! Не хнычь, а то накажу!» Когда в Тобольске поднимались в гору по Прямскому взвозу, родители несли меня на носилках и остановились передохнуть, к нам подошёл какой-то мужчина и попросил у отца прикурить. После отец сказал, что это бывший троцкист. Находится на поселении. «Что он говорил?» – спросила мама. «Всё сетовал, мол, жил бы Ленин, с нами такой беды не случилось бы…»
– Мам, ну, Ленин, Сталин, это я понимаю, это было давно. А мне-то почему нельзя книгу писать?
– Разве давно? Полвека не прошло. Вот у нас в Малом Нарысе был старичок, Кузьмичом его все звали. Он, как только война с фашистами началась, на завалинке с соседом поделился своими соображениями. Мол, зачем столько народу губить? Лучше бы, как в старину, Гитлер со Сталиным на кулачках сошлись и силой померялись. Кто победит, тому и править… Что ты думаешь? На следующее утро забрали Кузьмича, и больше его никто не видел…
– Не беспокойся. Теперь за слова не расстреливают. Ладно, если ты так боишься, я не буду писать эту книгу…
– Вот и хорошо, – посветлела лицом мать. – Помнишь, как бабушка говорила: «Не высовывайся – целей будешь!»
…Книгу Кравец всё-таки написал. Понёс рукопись в местное издательство. Сунулся в кабинет главного редактора. Секретарша, дама бальзаковского возраста, вся в буклях и рюшах, к главному его не пустила. После долгих переговоров, сопровождавшихся ослепительной улыбкой посетителя, она из уважения к офицерским эполетам, а может, по причине неутолённой любви ко всем представителям противоположного пола, направила Кравца в общественно-политическую редакцию. Редактор – невзрачный мужичок неопределённого возраста – повертел в руках папку с рукописью и присоединил её к кипе, громоздящейся на столе.