Суд скорый
Шрифт:
Если бы Иван Илларионович был один на земле, может быть, он и нашел бы в себе мужество бросить все, выйти в отставку, затвориться в четырех стенах и жить отшельником - благо и жить-то осталось не так уж много. Но он не имел права на такой поступок - у него оставались обязанности перед дочерьми: они заклинали отца не портить, не ломать им жизнь, вычеркнуть осужденного Аркадия из своей памяти.
На руках у Ивана Илларионовича оставался четырехлетний Ванюшка последний продолжатель старинного дворянского рода. И только ради внука Иван Илларионович принял назначение в Уфу,
Соглашаясь, он, правда, не думал, что и здесь окажется вынужденным осуждать на смерть таких вот Якутовых. Но судить их надо, необходимо, и судить сурово, беспощадно, иначе ему, Ивану Илларионовичу, не простят того, что замышлял Аркадий, единственный в его роду поднявший руку на существующий строй, на самодержца...
И все-таки - нелепо, противоестественно!
– почему-то хотелось спасти Ивану Якутову жизнь, если бы тот здесь, на суде, раскаялся в делах, которые творил, если бы ползал на коленях, вымаливая себе каторжную долю, если бы согласился выдать соучастников, еще оставшихся на воле и не смирившихся, не сложивших оружия. Наивные! Разве можно сокрушить самодельными пиками и кинжалами престол Романовых, которые через шесть лет будут праздновать трехсотлетие своего царствования на Руси.
Иван Илларионович встал, несколько долгих минут смотрел в лицо Якутова.
– Так что же, Якутов?
– раздумчиво сказал он.
– Мы охотно допускаем, что вы - только слепое орудие в чьих-то руках.
Но нет, и этот, как сын Аркадий, не хочет милостыни, которую ему протягивают. Что, ну что ему мешает? Неужели его не пугает казнь, небытие, тьма?
Иван Илларионович давно не верил в бога, хотя никому о том не говорил и по привычке исполнял обязательные церковные обряды. В Петербурге исправно ходил вместе с семьей в собор, с неторопливым достоинством осенял крестом лоб.
Правда, здесь, в Уфе, он ни разу не посетил церковь. Не потому, что чувствовал себя свободнее от религиозных условностей, нет. Но после первого же суда, на котором он вынужден был вынести смертный приговор, полицмейстер, встретив его в доме губернатора, осторожно намекнул, что на уфимских улицах пошаливают, "возможны, понимаете, эксцессы".
И сразу же после первого суда к дому, который Ивану Илларионовичу отвели на время пребывания в Уфе, приставили городового, - черная фигура непрестанно маячит перед окнами особняка...
Слушая последние слова Якутова, Иван Илларионович внезапно вспомнил, что он все время собирался посмотреть в деле, есть ли у подсудимого дети. Он перелистал протоколы дознания.
"Якутов имеет жену и малолетних детей... Старший Иван - 11 лет..."
С почти мистическим испугом Иван Илларионович захлопнул папку. Значит, и у этого, которому через несколько минут будет вынесен смертный приговор, тоже есть сын Иван! И две дочки - Маша и Анна... и еще, кажется четвертый ребенок; он родился уже после подавления Декабрьского восстания в Уфе, когда Иван Якутов находился в бегах, носился, как затравленный волк, по всей России...
Для
Секретарь суда раскладывал на маленьком столике необходимые ему бланки и документы, а Иван Илларионович, стараясь приглушить боль внизу живота, ходил по комнате из угла в угол.
Совещание не должно было затянуться, все было более или менее ясно. За эти дни, в течение которых шел суд над Якутовым и его товарищами, из Казани и Петербурга было получено несколько депеш и телеграмм, требовавших вынесения Якутову смертного приговора. И статья 279 Военного устава давала суду право именно так наказать главного заговорщика.
Вина Алексея Олезова представлялась членами суда менее значительной, а против Воронина вообще не было никаких улик, кроме одной. После разгрома восстания в декабре, два года назад, он скрылся из Уфы и жил в Перми, работал на Чусовском заводе под фамилией Жукова. Значит, чувствовал за собой какие-то грехи.
Первым попросил слова полковник Очаковского полка, постоянный член временного военного суда в Уфе - Камарин, известный своей жестокостью далеко за пределами Уфы. Иван Илларионович ненавидел его тихой ненавистью уже за одно то, что по утрам, в здании суда или, как сегодня, в тюрьме, Камарин с улыбкой спрашивал Ивана Илларионовича: "Ну, сколько сегодня повесим?"
Разминая в пальцах толстую папиросу, постукивая ею по портсигару, Камарин вопросительно глянул на председателя.
– Разрешите, Иван Илларионович?
– Да, да, пожалуйста...
– Итак, господа, дело представляется мне совершенно ясным. Было бы весьма наивно думать, что Якутов сам признается в изготовлении и метании бомб. Он утверждает, что видеть бросившего бомбу солдаты не могли, так как ее бросили через крышу проходной... Его участие в харьковской экспроприации подтверждают присланные оттуда материалы... Руководящей его роли не отрицает никто. Следовательно: смертная казнь через повешение...
– Кстати, - перебил полковника Иван Илларионович, - вы сегодня употребили во время суда недозволенный прием. Я говорю о виселице. Вы же прекрасно знаете, что вешать на этом глаголе будут Ховрина, совершившего двойное убийство и еще несколько общегосударственных преступлений, а вовсе не Якутова...
– Позвольте!
– воскликнул полковник, разгоняя ладонью папиросный дым.
– А разве я сказал что-нибудь подобное?! Боже упаси! Я просто просил подсудимого посмотреть в окно, ни слова не сказав о том, для кого стараются плотники... При всем моем уважении к вам, Иван Илларионович, я вынужден отвести возводимую на меня напраслину. А попугать этого мерзавца не мешало! Да-с!
"Каков иезуит", - подумал председатель, но вслух ничего не сказал.
– Что касается второго, как его - Олезов?
– я предполагал бы ограничиться пятнадцатью годами каторги.