Судьба Алексея Ялового (сборник)
Шрифт:
В густой мужской толпе то тут, то там нарядные вкрапления притихших женщин, — то одна, то другая доставала платочек, горько кивала головой.
За мужскими пиджаками, старинными свитками, воняющими дегтем сапогами, широкими женскими юбками невидимый голос уже рассказывал про казака Голоту, побившего хвастливых татар-захватчиков. «…В чистім полі не орел літа, то козак Голота добрим конем гуля…»
Ни на одну из песен, которые знал Алеша — их пели дивчата на улице, — это было не похоже. Из воинственных, непокорных судьбе времен шел тот голос, те слова и та музыка.
Когда Алеша наконец пробился вперед, он увидел и самого певца. Лирник
Он своим видом, своей судьбой, своими песнями-рассказами, казалось, пришел из других времен, из дикого, грозного и воинственного мира.
Он умолкал, лишь одни струны разговаривали под его руками, покачивал головой, будто припоминал что-то, вздыхал и вновь, вернув себе силу, рассказывал уже про Гонту и Зализняка, про то, как гуляли они в ляшской крови при пожарах в Чигирине, как погубил Гонта жену и своих малолетних детей, предавшихся униатам, отступивших от истинной веры — веры своего народа.
Лирник то протягивал какое-нибудь слово, придавая ему трагическую выразительность, то выкрикивал с гневом, болью, то начинал быстро-быстро говорить, и музыка, казалось, отставала, плелась жалобно сбоку.
Многого из того, о чем рассказывал лирник, не понял Алеша, многого не разобрал, не расслышал. Но странное грозно-воинственное напряжение владело им.
Какая-то колдовская и завораживающая сила была в этом высоком, со старческим дребезжанием голосе, в самих словах и событиях, в музыке, в резких перепадах ритмов и звучаний. Смертельная опасность и победное ликование, прощание с матерью, с любимой и разгульная удаль, хмельное упоение битвой, звон сабель и ржание коней, потерявших всадников.
Вот что поднимало и, как на высокой волне, держало, несло маленького Алешу. В те минуты на ярмарке, когда он слушал лирника, он попадал в завораживающую стихию мужественного самоотречения, каждодневных сражений, разгула и высокой печали. Жизнь и смерть шли рядом — они были казацкой долей…
Летели медные пятаки, серебряные гривенники в оловянную чашечку, что стояла у ног поводыря. Он сидел осторонь — мальчонка, стриженный в кружок, в холщовой рубашке с матерчатыми завязками, с равнодушно-хмурыми глазами. Они, казалось, не видели ни лирника, ни звенящих монет, ни покряхтывающей, вздыхающей, роняющей слезу толпы, а были где-то далеко-далеко… В вольной степи, а может, и в родной хате, которая помнилась материнским голосом, теплым отблеском огня из печи, запахом увядших трав. Было, ушло. Говорили, в поводыри к слепцам определяли сирот.
И не без тайной опаски подумал в те минуты Алеша о недоброй сиротской доле. Хорошо знал, помнил бабушкины слова, часто она их повторяла: «От сумы и от тюрьмы не зарекайся».
Всю жизнь не забывал.
ЗЕЛЕНЫЙ КЛИН
На накатанной до блеска зимней
— Татусь, а Зеленый клин — это сказка или на самом деле?
Спросил серьезно, совсем взрослый мальчик, во второй класс уже ходит, хотя и восьми еще нет, скоро будет; в руке кошелочка, тяжелая такая, вон сколько учебников, тетрадей, по каждому предмету отдельно, а еще линейка, пенал, цветные карандаши в коробочке; резинка; чернильница-невыливайка в матерчатом чехольчике, похожем на кисет, веревочка вокруг запястья — чернила не прольются, а в случае чего можно обидчика стукнуть… А с отцом разговор важный. Спросил сегодня Веру Петровну, учительницу, про Зеленый клин, сказала, не знает, не слыхала, как будто село такое, Зеленый гай называется, за Мелитополем есть. А какое там село, когда это целый край, татусь рассказывал, далеко-далеко: почти месяц надо добираться, на Дальнем Востоке.
Там солнце раньше нашего всходит. Зимы вроде почти не бывает. Зверья всякого полно. Олени не те, что на севере, на которых ездят, а другие, у них рога, как ветви на деревьях, их обрезают, называются панты, и лекарство делают, ото всех болезней помогает. Тигры бродят. Их убивают, шкуры сдерут, в комнате прямо на пол постелют — мягко, тепло. Озера позарастали бамбуком, вроде нашего камыша, толщина у него как у молодого дерева. Рыбы в реках столько, что даже медведь ее ловит. Станет на берегу, лапой хвать и выбрасывает, пока кучка не вырастет, тогда он ее землей прикинет, чтобы провонялась — такую он любит. Птиц всяких невидимо. Человека не боятся, с одного выстрела по нескольку штук берут…
Выходило, если и есть где на земле рай, так только там, на Дальнем Востоке, в Зеленом клину. Но и татусь выдумщик известный. Сколько времени дурил Алеше голову. Привезет из города черного хлеба, говорит — зайчики дали. Распишет: выскочил заяц из Царицыной балки, большой такой заяц, в серой шубке с коричневым воротником, закричал тоненьким голосом: «Подождите! Остановитесь! Передайте Алеше эту буханку хлеба!», у вас, мол, такого нет, у вас только белый, паляныця, а это специальный черный зайчиков хлеб. «Алеша мальчик хороший, добрый — вот ему и подарок!» Алеша уши развесит, всему верил, теперь так просто не проведешь, потому и спросил Веру Петровну.
— Есть такой край, — утверждал татусь. Глаза в туманной дымке. — Я же тебе на карте показывал и в книге, помнишь, Арсеньева «По Уссурийскому краю».
На карте-то он показывал, ткнул пальцем, а там написано: «о. Ханка», а слов таких — «Зеленый клин» — нет. В книге тоже, читать подряд трудно, но то, что прочитал, — на сказку не похоже: и гнус, и холод, и разлившиеся реки.
— Зеленый клин в другом месте, там всегда тепло, — доказывал татусь.
С этим Зеленым клином так получалось, что вроде собирались они туда переезжать. Мама помалкивала, однажды устало сказала: «Не дури ты ребенку голову. Тут — глушь, а там — дикость». А татусь про житье привольное: пчел разведем, на охоту будем ходить, дом на поляне у тайги поставим. И чтобы река недалеко. Выберем такое место.