Судьба барабанщика
Шрифт:
Второпях я забыл у Валентины в ящике две израсходованные мною кассеты, но это меня огорчило сейчас мало.
Мы вышли на площадь. Здесь дядя пошел к стоянке такси и о чем-то долго там торговался с шофером.
Наконец он подозвал нас. Мы сели и поехали.
Я был уверен, что едем мы только до какого-либо вокзала. Но вот давно уже выехали мы на окраину, промчались под мостом Окружной железной дороги. Один за другим замелькали дачные поселки, потом и они остались позади. А машина все мчалась и мчалась и везла нас куда-то очень далеко.
Через
В потемках добрались мы до небольшого, окруженного садами домика, на крыше которого шныряли и мяукали кошки.
Я не заметил, чтобы приезду нашему были рады, хотя дядя говорил, что здесь живет его задушевный товарищ.
Впрочем, ничего удивительного в том не было.
Уехал так же года четыре тому назад с нашего двора мой приятель Васька Быков. А встретились мы с ним недавно… То да сё – вот и все! Похвалились один перед другим перочинными ножами. У меня – кривой, с шилом, у него – прямой, со штопором. Съели по ириске да и разошлись восвояси.
Не всякая, видно, и дружба навеки!
… В Серпухове мы прожили двое суток, и я удивлялся, что дядя, который так хотел посмотреть родной край, из садика, что возле дома, никуда не выходил.
Несколько раз я бегал за газетами, остальное время валялся на траве и читал старую „Ниву“. Мелькали передо мной портреты царей, императоров, русских и нерусских генералов. Какие-то проворные палачи кривыми короткими саблями рубили головы пленным китайцам. А те, как будто бы так и нужно было, притихли, стоя на коленях. И не видать, чтобы кто-нибудь из них рванулся, что-нибудь палачам крикнул или хотя бы плюнул.
Я пошел поговорить об этом с дядей. Дядя читал только что полученную от почтальона телеграмму и был доволен. Он отобрал у меня затрепанную „Ниву“ и сказал мне, что я еще молод и должен думать о жизни, а не о смерти. Кроме того, от таких картинок ночью может привязаться плохой сон.
Я рассмеялся и спросил, скоро ли мы куда-нибудь дальше поедем.
– Скоро, – ответил дядя. – Через час поедем на вокзал.
Он протянул руку за гитарой, лукаво глянул на меня и, ударив по струнам, спел такую песню:
Скоро спустится ночь благодатная,Над землей загорится луна.И под нею заснет необъятнаяПревосходная наша страна.Спят все люди с улыбкой умильною,Одеялом покрывшись своим.Только мы лишь, дорогою пыльноюДо рассвета шагая, не спим.Трам-там-там! – Он закрыл ладонью струны и, довольный, рассмеялся. – Что, хороша песня? То-то! А кто сочинил? Пушкин? Шекспир? Анна Каренина? Дудки! Это я сам сочинил. А ты, брат, думал, что у тебя дядя всю жизнь только саблей махал да звенел шпорами. Нет, ты попробуй-ка сочини! Это тебе не то что к мачехе в ящик за деньгами лазить. Что же ты отвернулся? Я тебе любя говорю. Если бы я тебя не любил, то ты давно бы уже сидел в исправдоме. А ты сидишь вот где: кругом аромат, природа. Вон старик Яков из окна высунулся, в голубую даль смотрит. В руке у него, кажется, цветок. Роза! Ах, мечтатель! Вечно юный старик-мечтатель!
– Он не в голубую даль, – хмуро ответил я. – У него намылены щеки, в руках помазок, и он, кажется, уронил за окно стакан со своими вставными зубами.
– Бог мой, какое несчастье! – воскликнул дядя. – Так беги же скорей, бессердечный осел, к нему на помощь да скажи ему заодно, чтобы он поторапливался.
Через час мы уже были на вокзале. Дядя был весел и заботлив. Он осторожно поддерживал своего друга, когда тот поднимался по каменным ступенькам, и громко советовал:
– Не торопись, старик Яков! Сердце у тебя чудесное, но сердце у тебя больное. Да, да! Что там ни говори – старые раны сказываются, а жизнь беспощадна. Вон столик. Все занято. Погоди немного, старина, дай осмотреться – вероятно, кто-нибудь захочет уступить место старому ветерану.
Чернокосая девушка взяла сверток и встала. Молодой лейтенант зашуршал газетой и подвинулся. Проворный официант подставил дяде второй стул, а я сел на вещи. Вскоре подошел носильщик и сказал, что мягких нет ни одного места. Дядю это нисколько не огорчило, и он велел брать жесткие.
Задрожали стекла, подкатил поезд. Мы вышли на платформу. И здесь, в сутолоке, передо мной вдруг мелькнуло знакомое лицо артиста из Сокольников. Человек этот был теперь в пенсне, в мягкой шляпе, на плечи его был накинут серый плащ; он что-то спросил у дяди – по-видимому, где буфет, и, поблагодарив, скрылся в толпе. Только что мы уселись, как звонок, гудок – и поезд тронулся.
Пока я торчал у окошка, раздумывая о странных совпадениях в человеческой жизни, дядя успел побывать в вагоне-ресторане. Вернувшись, он принес оттуда большой апельсин и подал его старику Якову, который сидел, уронив на столик голову.
– Съешь, Яков! – предложил дядя. – Но что с тобой? Ты, я вижу, бледен. Тебе нездоровится?
– Пройдет! – сморщив лицо, простонал Яков. – Конечно, трясет, толкает, но я потерплю!
– Он потерпит! – возмущенно вскричал дядя. – Он, который всю жизнь терпел такое, что иному не перетерпеть и за три жизни! Нет, нет! Этого не будет. Я позову сейчас начальника поезда, и если он человек с сердцем, то мягкое место он тебе устроит.
– Сели бы к окошку да на голову что-нибудь мокрое положили. Вот салфетка, вода холодная, – предложила сидевшая напротив старушка. – А вы бы, молодой человек, потише курили, – обратилась она к лежавшему на верхней полке парню. – От вашего табачища и здорового легко вытошнить может.
Круглолицый парень нахмурился, заглянул вниз, но, увидав пожилого человека с орденом, смутился и папироску выбросил.
– Благодарю вас, благородная старушка, – сказал дядя. – Не знаю, сидели ли ваши мужья и братья по тюрьмам и каторгам, но сердце у вас отзывчивое. Эй, товарищ проводник! Попросите ко мне начальника поезда да откройте сначала это окно, которое, как мне кажется, приколочено к стенке семидюймовыми гвоздями.
– Ты мети, голова, потише! – укорил проводника бородатый дядька. – Видишь, у человека душа пыли не принимает.