Судьба человека (сборник)
Шрифт:
В рядах – старики, пожилые шахтеры, подростки. И если возвращающийся на производство, согнутый годами мастер как бы олицетворяет собою прошлое Донбасса, то пожилые шахтеры и подростки представляют его настоящее и будущее. Но цвета шахтерской молодежи среди идущих не увидишь: молодые и сильные, они далеко отсюда, на западе, в дивизии Провалова, в многочисленных частях Красной Армии сражаются за освобождение родного Донбасса, добывают победу своей великой родине.
Раскатисто погромыхивают итальянские тяжелые орудия. Им отвечает наша артиллерия. Бой, не затихавший и ночью, с рассветом возобновляется
Но бежать им все-таки приходится. Под ударами наших войск все чаще и чаще меняют они квартиры и торопливо перемещаются на запад, бросая на путях бегства оружие и снаряжение.
На Южном фронте, пожалуй, как ни на одном из фронтов, широко представлено разноязычное фашистское воинство. Кого только нет в составе захваченных нашими частями военнопленных! В мутной накипи обезоруженных головорезов, еще недавно глумившихся над мирным населением Украины, преобладают немцы, итальянцы, румыны, но есть также венгры и финны. Вот уж воистину:
…Какая смесь одежд и лиц,Племен, наречий, состояний!Из хат, из келий, из темницОни стеклися для стяжаний!Именно стяжание и разбой объединили эту банду бестий и висельников, промышлявших под черным знаменем с раскоряченной фашистской свастикой. Это про них, грабителей, поджигателей и убийц, с мрачным человеконенавистничеством превращавших наши цветущие области в «зону пустыни», сказано словами Пушкина:
…Опасность, кровь, разврат, обман –Суть узы страшного семейства;Тот их, кто с каменной душойПрошел все степени злодейства;Кто режет хладною рукойВдовицу с бедной сиротой,Кому смешно детей стенанье,Кто не прощает, не щадит,Кого убийство веселит,Как юношу любви свиданье.В плену их внешний облик разительно меняется. Вот они толпятся в просторной комнате, ежатся от холода и зябко дуют на руки. Обросшие лица их грязны и скучны, в глазах – грусть почти такая же, как у людей. От давным-давно не мытых тел и засаленного обмундирования их прет густым, острым запахом псины. На касках итальянских берсальеров жалко повисли обтрепанные петушиные перья. С запаршивевших в окопах гитлеровцев недавний лоск и наглую самоуверенность словно ветром сдуло. Итальянский офицер в женских шерстяных чулках, снятых с какой-либо колхозницы, униженно протягивает руку за папиросой и лепечет о том, что он не курил уже пятьдесят дней.
Так они выглядят здесь. Но предоставим слово тому, кто видел их в другой обстановке. Старик колхозник Колесниченко, недавно вырвавшийся из фашистского плена, часто трогает воротник своей старенькой рубахи, словно этот просторный воротник его душит, и медленно рассказывает:
– …Перед вечером проскакали через деревню ихние мотоциклисты. Потом прошло шесть штук танков, а следом за ними пошла пехота, на машинах и походным порядком. К ночи стала на постой часть какая-то особая: у каждого солдата по бокам каски нарисованы черные молнии, каждый глядит чертом…
Тут и началось такое, о чем вспоминать-то горько и тошно. В школу согнали девок наших, иных прямо волоком тянули по снегу. Измывались над ними сколько хотели, а потом трех из них – Марфу Солохину, Дуняшку Пилипенко и молодую замужнюю бабу из соседнего поселка – убили там же, в школе, вытянули их во двор и сложили возле крыльца крест-накрест.
Всю ночь шастали по дворам, птицу, скотину резали, заставляли женщин стряпать им, по сундукам, по кладовкам шарили… Ну, как во время пожара было в деревне! Скотина ревет, собаки воют, девки голосят по-мертвому. От этого шума во двор было ужасно выйти, право слово!
К утру угомонились. Вышел я на рассвете за калитку. Гляжу – сосед мой, Трофим Иванович Бидюжный, лежит возле колодца убитый, и ведро возле него валяется. Убили за то, что ночью вышел воды зачерпнуть, а по ихним законам мирным жителям ночью и до ветру выйти не разрешается. Утром они еще одного, хлопчика двенадцати лет, застрелили. Подошел он к ихней мотоциклетке поглядеть – ребятишки-то ведь до всего интересанты, – а фашист с крыльца прицелился в него из револьвера, и готово. Мертвых хоронить не разрешали. Матери-то каково было глядеть на своего сынишку! Глянет из окна, а он лежит около сарая, снегом его заносит, глянет – и упадет наземь замертво. Водой ее домашние отливают. Видал и я его, когда на собрание нас сгоняли. Шел мимо и видал… Что же, лежит малое дитя, согнулось калачиком и к земле примерзло. Девки возле школы лежали: юбки поверх голов завязаны телефонной проволокой, ноги в синяках. Кому надо мимо школы проходить, стороной обходят. Только тогда и прибрали убитых, когда эта часть ушла…
Старик рассеянно взял предложенную ему папиросу, повертел ее в руках и после короткого молчания продолжал рассказ:
– У меня в хате четверо квартировали. В первый же день зарезали супоросую свинью и двух овец. Что тут пожрали, а остальное с собой увезли. Овчины и то забрали. По сундукам, по кладовке с утра начали шарить. Что им было подходящее – забирали. Много добра с собой увезли, а в последний день дошла очередь и до моих валенок. Оделись они выступать, машины позавели, а тут один из них, высокий такой, с нашивкой на рукаве, указывает на мои валенки и рукой помахивает – снимай, мол. Жалко мне стало лишаться последней обувки, начал я их просить, а этот, с нашивкой, сукин сын, побелел весь от злости, как схватит винтовку, штык мне к горлу приставил и орет что-то. Старуха моя в слезы, шумит мне:
– Сыми! Сыми скорее, а то убьет он тебя!
А я оробел, молчу, нагнуться не могу, только и подумал: «Вот и конец мой». Ногой ударил меня фашист в живот, упал я на лавку, не вздохну. Зеваю ртом, а воздуха никак не наберу, даже в глазах потемнело… Старуха ко мне подскочила, проворно, как молодая, сняла с меня валенки и протягивает фашисту. Он было еще раз замахнулся на меня, колоть хотел, но увидел у старухи в руках валенки и чего-то смилостивился. Взял валенки, плюнул мне в лицо и начал обуваться. Остальные трое стоят у порога, смеются. Обул высокий валенки, сапоги свои в мешок положил, нехорошо, как-то вкось усмехнулся и первый вышел из хаты.