Судьба
Шрифт:
Задавив подступившее рыдание, она пошла к избе; полная темнота и тишь охватили село, смутные голоса и шорохи пронизывали эту тишь; в укромных местах затаились молодые пары, нет-нет да и выдавая себя тихим, сторожким смехом; Захар стоял, оглушенный последними словами Ефросиньи; баба, она что кошка, думал он, как хворост вспыхивает, когти наружу. А притронься чуть к шерсти, тут же и замурлыкает, тереться станет.
И все-таки какая-то невольная дрожь еще и еще раз прошла в нем, холод, когда он думал о словах жены, слишком откровенно, из какой-то пугающей глуби они прозвучали.
День выпал удачный, с легким морозцем поутру, с ясным, к полдню вовсю разгоревшимся солнцем; еще в седьмом
– Здорово, хозяин! – крикнул он еще издали.
– Чего фордыбачишь с конем? – недовольно спросил Захар. – Машина и та уважения требует, здесь тебе живая тварь.
– Попробуй его, черта, уломать, отстоялся, не удержишь. Эх, будет сегодня потеха, ты смотри, жарят.
К селитьбе Дерюгиных сразу подкатило несколько подвод, стали сходиться люди с ведрами, лопатами и топорами, и с этого часа Захар завертелся как в колесе, везде нужно было успеть, распорядиться, чтобы люди зря не томились, а делали нужное дело. К селитьбе Дерюгиных сошлось чуть ли не все село, и вокруг нового сруба было тесно от людей и подвод. Четырех баб Захар поставил конопатить стены, затем добавил к ним еще двух, остальные таскали воду из колодца, грели ее в железной бочке и готовились месить глину; желтую, жирную глину уже начали подвозить и ссыпать в кучу на ровном, расчищенном специально для этого месте; к десяти часам работа кипела уже вовсю; одни подвозили землю, другие тут же скидывали ее через проемы окон в сруб, поставленный непривычно высоко, и земли для насыпи было нужно много; тут же во всякой посуде таскали из бочки воду для замески глины, молодые бабы, несмотря на холод, разувшись, подоткнув подолы широких юбок выше колеи, месили глину ногами, подсыпая в нее рубленой соломы, Микита Бобок и Володька Рыжий, считавшиеся по кровлям первыми мастерами в Густищах, крыли крышу, проложили снизу доверху зачинок и пошли от него в разные стороны, соперничая друг с другом в ловкости и мастерстве; крыли они отборной, цепами обмолоченной соломой, под глинку, и двое баб длинными вилами подавали им с земли.
Сруб на глазах преображался, обрастал крышей, к оконным проемам то и дело подъезжали подводы с землей, мужики лопатами споро и ловко швыряли ее в сруб, насыпали пол; одновременно бабы ведрами таскали глину на потолок, обмазывали его сверху; когда пол насыпали, Аким Поливанов принялся прилаживать рамы, бабы, делавшие очередной замес, мелькали белыми голыми ногами; глину поливали теплой водой, и Анюта Малкина, красивая, сильная не по годам девка, разгоревшаяся в работе, попыталась сплясать, выдергивая ноги из вязкой массы; бабы дружно закричали на нее, замахали руками; кивая в сторону Акима Поливанова, они пересмеивались и перешептывались. К ним подошел дед Макар, поглядел, как они месят глину; бабы, замолкли, затем Настасья Плющихина, отличавшаяся, по мнению густищинцев, ехидным норовом, сказала:
– Здравствуй, дед. Чего без работы стоишь-то? Давай скидывай чуни, заворачивай портки повыше.
– Свое
– Тебе-то, дед, чего? – прищурилась Настасья, ни на минуту не прекращая работу, поднимая и опуская круглые, полные коленки; некоторое время дед Макар глядел молча на ее ноги, и все с интересом ждали, что же будет дальше, и со стороны было похоже, словно Настасья пляшет перед дедом.
– Настюх, ты, Настюх, поди баба и есть баба, ума так и не нажила, – сказал дед Макар, поднимая тусклые от старости, умные глаза. – Я помру, ты, придет час, руки сложишь, а работа, она и есть работа, через нее-то все передается друг к дружке. Ну, возьми такое, ты замесишь глину плохо – первый дождик ее и обобьет. Чего ты тогда лытками блестишь, пот нагоняешь? Работа есть первое дело.
Бабы, слушавшие длинное рассуждение старика, неизвестно почему рассмеялись, и дед Макар сердито отвернулся от них, пошел глядеть, как обмазывают стены и ладят завалинку. Вокруг стучали топоры, сверкали лопаты, раздавался веселый смех и соленые мужицкие шутки, работа шла весело, споро и ровно. Дед Макар толкнулся туда-сюда; на куче щепы сидели сыновья Захара – Егор и Николай, они стаскивали щепу отовсюду в одну кучу и теперь сели отдохнуть, потому что работа вокруг полностью захватила их и они во всем старались походить на взрослых; увидев подходившего деда Макара, они заулыбались разом, дети любили старика, всегда говорившего с ними всерьез и не отличавшего их от взрослых.
– Ну, здравствуйте, – сказал он, останавливаясь. – Чего это вы сидите?
– Отдыхаем, дедушка Макар, – тотчас отозвался Егор и за себя и за брата. – Видишь, какую кучу наволокли, работаем.
– Куча большая, – согласился дед Макар, остановив глаза на ворохе щепы. – Рады небось в новой избе пожить? Просторно будет, и дух переменится.
– Рады, рады! – опять сказал Егор. – Батя говорил, кровати нам сделает. Ваньке и Аленке отдельно, а нам с Колькой, пока подрастем, одну вместях
– Ладно, сидите, – согласился дед Макар, – а мне еще надо сходить поглядеть. Потом вы еще щепок потаскайте, много кругом валяется, затопчут добро, ни к чему.
Солнце вышло в полнеба, к селитьбе Дерюгиных пришли и старухи, собрались на противоположной стороне улицы, расселись на старой длинной колоде в ряд и смотрели, как идет работа, попутно покрикивая на шнырявших мимо ребятишек и подробно обсуждая, кто лучше ведет крышу, Бобок или Володька Рыжий; потом одна из них, маленькая и набожная Салтычиха, поджала тонкие губы, указала на Акима Поливанова, подтесывавшего в это время паз оконного косяка.
– Старается-то Акимушка, как свое. То-то хорошо, большая родня кругом, как у татарина. Говорят, по семь баб у одного, а вся родня в помощь идет.
– Кума, кума, – тут же повернулась к ней ее подруга, высокая и сухая Чертычиха. – Без греха на свете не бывает, Захар-то мужик видный, не всякая девка устоит. Вишь, бес, как лебедь, не осуди, глаголет слово богово, не осужден будешь. Нам с тобой о божеском думать поболе надо, скоро в землицу.
– Меня-то уж не за что корить, хоть на солнышко просвети, ни пятнышка, – скромно поджала губы Салтычиха. – Вот уж прожила, прямо по чистой стежке прошла.
– Ладно, ладно, кума, не хвались, любую копни, как что-нибудь и отскребется.
– Помилуй бог, – истово перекрестилась Салтычиха.
– Что ж ты гневишь-то господа, зря, кума, – засмеялась Чертычиха, показывая беззубый, птичий рот. – А мой-то Аникей-покойник, а? Может, ты и позабыла…
Салтычиха, как-то вся переменившись, стала еще меньше и словно выставила вокруг себя мелкие колючки, но тотчас лицо ее приняло благостное выражение.
– А что ж твой Аникей? – почти пропела она, не спеша перебирая пальцами по пуговицам своей праздничной одежки.