Судьба
Шрифт:
Спустя полчаса ему действительно показалось, что он, отдохнувший, поднялся и, перебравшись через пути, почему-то залитые бледноватым светом, удивляясь странной невесомости собственного тела, забрался на платформу и затаился между какими-то двумя железными махинами. Лязг буферов и сопение паровоза неподалеку отдались в нем острой радостью, с этим чувством радости он заснул окончательно, но на заре подхватился от неожиданной тишины; он уже давно, еще во сне, отметил эту тишину как что-то опасное, нехорошее, и вот теперь, сидя все под тем же пыльно шелестящим пристанционным тополем, ошеломленно озирался. Брошенная станция умерла, длинный ряд убитых людей лишь резче подчеркивал ее обреченность. Вскочив на ноги, затравленно озираясь, он поспешно пошел от станции прочь к березовому перелеску, сквозящему вдалеке, и уже оттуда наблюдал
Пригнувшись, Пекарев отполз подальше в березы и, больше не раздумывая, направился на запад, нещадно ругая себя за то, что не запасся на станции хоть какой-нибудь едой. Он еще больше жалел об этом на второй и на третий день; уже перед самым Холмском он допустил оплошность, не выждав и не осмотревшись как следует, пересек в одном месте дорогу открыто и буквально наткнулся на немцев, вынырнувших из-за поворота на мотоцикле; он бросился в кусты и не услышал стрекота автомата, лишь потом, отбежав от дороги с километр и почувствовав себя в относительной безопасности, ощутил боль в правой ноге. Морщась, он стянул отяжелевшие от крови штаны и долго, настороженно прислушиваясь к гулу леса, осматривал простреленную навылет ногу. Кровь уже перестала, идти, при каждом движении начинала сочиться сукровица, и, пожалуй, двигаться можно было. Он разорвал нижнюю, пропахшую потом рубашку, как мог, перевязал рану, а через сутки, в ночь, с трудом взобравшись по лестнице на второй этаж, обессиленно остановился перед знакомой дверью. «Будь что будет», – подумал он и постучал, и Аглая Михеевна, не сразу отворившая ему дверь, в первую минуту не узнала его и боязливо стояла, загораживая проход. Он прислонился плечом к косяку, через силу улыбнулся.
– Я, Аглая Михеевна, – сказал он. – Сеня. Неужели так пострашнел?
– Господи помилуй! – перекрестилась Аглая Михеевна – Да откуда же ты будешь, Сенька – заячья шапка, германец-то кругом?
– Молчи, Михеевна, так получилось, поезд ушел, я остался. Затем и немцы подоспели, пришлось домой пробираться. Ранен я, в ногу, – поморщился он. – Как тут брат?
– Господи, да что за напасть! – охнула Аглая Михеевна, подхватила Пекарева, помогая ему дотащиться до дивана, затем поспешно заперла дверь. – Этот ирод и по ночам со своими блаженными возится, и за что мне господь послал такой крест? Кругом рушится да горит огнем, а он от них ни на шаг. Да как же так, Сеня, давай я тебе пособлю получше-то лечь, вот так, сейчас воды согрею, грязь-то смыть.
– Ничего, не страшно, мякоть пробило. Это потом, потом. Голоден, Аглая Михеевна, в глазах темно. – Пекарев со стоном вытянул раненую ногу; Аглая Михеевна тотчас стала его кормить, часто охая и суетливо сокрушаясь, и все порывалась бежать за Анатолием Емельяновичем; Пекарев отговорил ее. После еды он совершенно осоловел, глаза сами собой слипались, и он прилег на старый знакомый диван и забылся прерывистым сном, часто вздрагивая и отрывая голову от подушки; дождавшись, пока он забудется покрепче, Аглая Михеевна все-таки ушла, и когда Пекарев-младший, застонав во сне от боли, всполошенно вскинулся, он увидел над собой встревоженное лицо брата, тот уже успел с помощью старухи раздеть его.
– Потерпи, Сеня, – быстро сказал Анатолий Емельяновнч, ловко разрезая ножницами окровавленное тряпье и резко срывая его. – Ну вот, вот…
Пекарев-младший, до синевы бледнея,
– Все, все… Ерунда, неделя, не больше, – говорил Анатолий Емельянович. – Хорошо, что успел вовремя, воспалиться могло. Сейчас промою, перевяжу… Аглаюшка, спирт, пожалуйста… Ну вот, вот, так, хорошо.
Через полчаса Пекарев-младший лежал на кровати, укрытый одеялом; Анатолий Емельянович, потирая руки, чего раньше за ним не замечалось, молча выслушал брата.
– Твои успели проскочить в последнюю минуту, – сказал Анатолий Емельянович. – Их неделю назад эвакуировали, Олечка забегала прощаться. Клавдию не видел, сборами была занята, ничего, успели, слава богу. Вот так-то, Сеня; мое заведение тоже намечалось к эвакуации… а вот какой поворот вышел.
Пекарев-младший не стал расспрашивать подробнее, хотя для него эти известия о семье были первыми.
– До чего же все нелепо, – вздохнул он. – Надо же мне было на немцев напороться, сейчас бы самое время отыскать кого-нибудь, понимаешь…
– Об этом не может быть и речи, пока рана не затянется, и потом, Сеня, ты известен в городе каждой собаке, – сказал Анатолий Емельянович, угадывая его мысли. – Не верю я в гуманизм новых властей, их писания в листовках отдают откровенной демагогией.
– А сам что думаешь делать?
– У меня есть заповедь Гиппократа.
– Чушь! Чушь!
Аглая Михеевна пробурчала недовольно, чтобы он не подымал голос на старшего брата, такое ни у какого народа не делается; Пекарев-младший, оставив ее слова без внимания, некоторое время лежал сосредоточенно, со страдальчески углубленным выражением лица.
– Кому и зачем они сейчас нужны, твои пациенты, Толя, – думая вслух, сказал он. – Не понимаю тебя, да и нельзя понять. Сейчас и здоровый разум в гонении. Давай как-нибудь уходить вместе, найдется и для нас берег. У тебя же, кажется, в хозяйстве были лошади?
Анатолий Емельянович подошел к зеркалу, взглянул на себя, пригладил жесткие волосы на затылке, улыбнулся своим мыслям; Сеня не мог понять его, да и никто не мог.
– Клянусь Аполлоном, врачом, Асклепием, Гегией и Понакией, – все так же улыбаясь, начал он, – и всеми богами и богинями, беря их в свидетели, исполнять честно, соответственно своим силам и своему разуму, следующую присягу и письменное обязательство, считать научившего меня… слушай, слушай, Сеня! – приказал, повышая голос, Анатолий Емельянович, – …научившего меня врачебному искусству наравне с моими родителями, делиться с ним своим достатком и в случае надобности помочь ему в его нуждах… чисто и непорочно буду я проводить свою жизнь и свое искусство. В какой бы дом я ни вошел, я войду туда для пользы больного, буду далек от всего злонамеренного, неправедного и пагубного… Нет, Сеня, – Анатолий Емельянович осторожно подсел к брату, – вряд ли ты прав в отношении моих пациентов. Касательно разума, духа, так я и здесь склоняюсь к своей теории, ну, ты ее знаешь. Дух сам есть странная и необъяснимая болезнь материи. А посему прощаю тебе, Сеня, невольную попытку надломить во мне совесть врача, вряд ли ты со злого умысла.
– Всерьез говорю, Толя. – Пекарев-младший подвигал раненой ногой, после перевязки нога болела сильнее; не слишком прислушиваясь к словам брата, он повернулся к затянутому синей маскировочной бумагой окну. – Дня бы два-три надо на выяснение обстановки. Вслепую нельзя, как некстати эта дурацкая пуля.
– Пустая палата найдется, нужно бы тебя свести сейчас, а не днем, – продолжал думать о своем вслух Анатолий Емельяиович. – Да точно хорошо ли это будет? С неделю тебе придется полежать. Тут уж никто не волен.
– Лучше, пожалуй, в палату, здесь в любую минуту могут взять. Михеевна меня накормила, двое суток могу теперь продержаться.
– Так долго не потребуется, Сеня, а лошадей, трех оставшихся, позавчера забили, надо же чем-то кормить больных.
Несмотря на протесты Аглаи Михеевны, решительно заявившей, что это безбожество и грех нормальному человеку в помешанном доме жить, Анатолий Емельянович той же ночью переправил брата в больницу; Пекарев-младший, оставшись наконец один в прохладной, узкой палате, растянулся на удобной больничной койке и тотчас крепко заснул, в твердой надежде, что завтра предпримет что-то важное и необходимое. Ночью стало хуже, залихорадило, но когда Анатолий Емельянович зашел к нему наутро, он тотчас опять заговорил о необходимости немедленно уходить.