Судный день
Шрифт:
Но однажды, когда Костик пришел к забору, он уже никого не увидел: лишь катил холодный ветер по натоптанному двору клочки сена. И ни одной души. Так и получилось, вроде бы много раз могли попрощаться с отцом, но не попрощались ни разу. И писем от него не было.
В те голодные первой военной зимы месяцы мать Костика придумала ходить за реку далеко в лес, где работали бригады лесорубов. У них были лошади, и мать вымаливала у суровых возчиков (многие из трудармии, из Средней Азии, в ватных расшитых халатах) пару стаканов овса. Этот овес спасал им жизнь. Они отмачивали его в воде, прокручивали через мясорубку, крутил Костик, у матери не было сил, и варили кисель. Так и выжили, потом и на заводе стали подкармливать.
Однажды
А тут их наладили в свободное от смены время, как ни странно, это почему-то случалось по ночам, потом-то они поняли, почему по ночам, но сразу не дошло, посылать на разгрузку раненых.
В ночь приходило до десятка санитарных поездов и эшелонов. Стон, кровь, бинты… Некоторые кричат, рвут на себе одежды… Их поскорей на грузовики, пока население не узнало и не прослышало, да по госпиталям.
Так случилось во дворе одного госпиталя, Костя тащил носилки и вдруг услышал, как один раненый выкликает другого: «Ведерников!» Чуть носилки не уронил! Бросился туда: видит – человек, а точней, не человек, обрубок: ног у него нет. В глазах у Костика поплыло. Он закричал изо всех сил: «Папа! Папа!» Раненый обернулся, и Костик увидел: не отец это, чужой человек. Разрыдался, скорей от испуга, а раненый-то, который без ног, стал его утешать: «Ничего, пацан, крепись… Твой папаня еще вернется… Я точно знаю, говорит, что он жив… Я, говорит, встречал одного на передовой Ведерникова… Как звать, говорит, не помню, но похож на тебя… Такой деловитый, спокойный, он, кажется, по какой-то подсобной части…»
– Из медицинской, может быть? – спросил с надеждой Костик.
– Во! Точно! Оттуда! Я и говорю, что жив! Жив твой папаня! Ты жди! И мамане своей скажи, что надо ждать!
В то счастливое утро, когда получил он в награду от генерала тушенку, Костик сразу же понял, что он сделает с тушенкой, он отнесет ее Ведерникову. Тому Ведерникову, который без ног и который видел его отца… Он много раз о нем вспоминал, но выкроить несколько часов и вырваться из железных объятий завода было непросто.
Зажав две блестящие баночки в руках, прохожие на них останавливали взгляд поневоле, даже вслед еще смотрели, – как же такую роскошь несут у всех на глазах! – бежал он через весь город шесть километров до госпиталя. Глаза болели, он и не замечал! За то время, пока не были они на разгрузке эшелонов, уже от станции к пристани узкоколейку проложили, и теперь возили по ней раненых до причала, но опять же больше по ночам…
Так с баночками Костик во дворик зашел и в палату, он уже знал, где лежит его Ведерников. Никому он своей тайны не открывал, не хотел открывать даже матери, что есть у него теперь родственная душа в госпитале. Да матери тем более нельзя говорить, она хоть и мучается по отцу, но вслух не вспоминает, а тут, ясное дело, все всколыхнется, станет по ночам плакать. Этого еще Костику не хватало!
А Ведерников, безногий, который из госпиталя, очень веселым человеком оказался. Он воздушным стрелком был и много разного из своей боевой профессии рассказывал: ему и гореть приходилось в воздухе, и выпрыгивать на вражеские позиции… Прострелили ему ноги во время такого прыжка прямо в воздухе, но попал, слава богу, к своим. Ветерок в нашу сторону-то был.
Все помнил Костик про Ведерникова, он и бриться ему помогал, цветы с поля приносил, а один раз притащил морковку, которую ему подарили.
А тут подарок судьбы – тушенка! Он представил, как вскинется ему навстречу Ведерников, как закричит на всю палату: «Братцы, мой сродственник пришел! Праздник у нас!» Свой-то сынок у него тоже был, но под оккупацией, в Одессе, и хоть город освободили, он ничего не знал, не слышал. Костик его, конечно, уверял, что сынок тот жив, как же иначе…
Так они и встречались: один другого уговаривал, про сына или про отца, и один другому верил. Вот что главное.
Теперь Костик встал в дверях, но не видел Ведерникова, потому что койка была пуста.
Сперва подумалось: увезли на перевязку, а может, вообще перевели в другую палату. Давно он не был здесь. Но другие в палате, из тех, кто знали Костика, промолчали, даже будто не обрадовались ему. Так ему показалось. Проходящая мимо сестренка, новенькая, она Костю прежде не знала, спросила на ходу: «К кому, товарищ? – И удивилась: – К Ведерникову? Он же умер на прошлой неделе». Сказала и пошла по своим делам дальше. А Костик остался стоять у всех на глазах, потому что теперь он и сам не мог уйти. Даже заплакать не мог, слишком неожиданно хватило. Он дошел до пустой койки и положил банки на тумбочку. Зачем это сделал, он сам не знал. Наверное, потому и сделал, что живому Ведерникову не приносил такого богатства, а теперь как бы мертвому оставлял. Хоть понятно, что не увидит тот никогда Костиного подарка, не оценит. Ну так что же, живые съедят. Костик не сразу так подумал, потом, когда валялся он за госпиталем на задворках и ревел, ревел. Родного человека потерял: Ведерникова. Будто самого себя.
10
Весь день, свободный от смены, провалялся Костик на койке, благо можно сослаться на глаза, которые и вправду болели и слезились. И уж непонятно было, отчего они слезились, и не хотел сам Костик, чтобы кто-нибудь это понимал. Даже мать. А она ходила вокруг да около, невысокая, еще меньше сына, и не седая почти, волосы пучком, на темной одежде старая шаль теплого солнечного цвета, сама связала.
Мать прежде много вязала, и скатерки, и накидки на диван, а потом, как голод наступил, все продала. Была у них коза, черная в белых пятнах: Машка, и козу пришлось зарезать, когда зима первая военная пришла. Сама-то мать не решилась, а отвела козу соседу дяде Васе, портному, он потом на фронт ушел. Отвела, и тот зарубил Машку, а мясо они растянули на три месяца, но и оно кончилось. А больше и продавать нечего было: вот диван разве, но его-то мать и берегла. Нажитый вместе с отцом, он как бы подкреплял ее веру в то, что дом у них еще не пропал, еще жив, и хозяин когда-нибудь вернется. И шаль свою солнечную она не продавала. Мерзла без шали, да и заплаты, что были на одежде, эта шаль вроде бы прикрывала.
Посуетилась мать возле Костика, присела, вздыхая, у окошка. Не хочет говорить, можно и помолчать. А захочет, так она тут, рядом.
Окошко в их каморке одно, небольшое, да и лучше оно, что небольшое-то, меньше тепла уходит. Сама каморка тоже невелика, стены оклеены пожелтевшей газеткой, за ситцевой занавеской кухонька: тумбочка с керосинкой, в которой давно выпали слюдяные стеклышки, полочка, потемневшая от сажи, а рядом рукомойник и ведро под рукомойником. И кружка на гвозде. Печка с двумя конфорками, маленькая, но удачная, теплая, хороший печник клал, отделяла материн закуток, где у нее тот самый диван с высокой деревянной спинкой поставлен, а в спинке в прорези полосочка зеркальца, а над спинкой икона. У Кости своя железная кровать, а над ней портрет товарища Калинина. Портретом его в цехе наградили. За портретом, как и за иконой, мать держала всякие квиточки и лекарственную травку. Рядом грамоты, полученные Костиком за трудовые победы. Одна из них, врученная лично директором завода, генерал-майором Яковлевым, с портретом Сталина в уголке: «За лучшую слесарную центровку».