Суоми
Шрифт:
После крушения российского капитализма появилось выражение “искать пятый угол”. Эту незамысловатую тюремно-камерную многозначность я в подрывных целях эксплуатировал еще в Союзе, дав самой первой своей повести название “Пятый угол”. Редактора боялись. В молодежном московском журнале повесть появилась как “Свидание с памятью”, заставляя предположить, что память эту у автора предварительно отшибло. Но были люди и смелей, так что в книжке, которая в год моего невозвращения успела выйти в издательстве “Советский писатель”, “угол” свой мне удалось восстановить.
Впоследствии, когда стало можно, много было точно таких названий, полностью обессмысливших мое первородство. Что обидно, но справедливо исторически. Это в накрывшейся сверхдержаве
Что же касается самой жилплощади, точней, того, что от нее осталось…
Тут надо признаться, что странное чувство стеснения испытываю я, вне лона родины пронизавший без оглядки бесчисленные и разнообразные формы бытования, включавшие не только мансарды и дворцы, но даже баржу на набережной Кеннеди с видом на остров изначальной статуи Свободы. Что говорить! Сон, сонм, призрачные анфилады, которые сейчас прохожу я вспять, чтобы там, в конце, то есть в начале, влезть с головой в квартирный вопрос.
Как тут не ободраться?
В канун катастрофы (которая только чудом не стала “всемирно-исторической”) там, на предпоследнем этаже доходного дома, квартировать считалось разве что только дозволительно – в начале жизни. Но в свои двадцать прапорщик, воюющий два года и получивший Анну за Брусиловский прорыв, был социально ущемлен. Фамильное предание гласит, что Нюша, в бабу Нюшу, которую я застал, далеко еще не превратившаяся, очень была обижена, когда он перед своими однокашниками по Владимирскому юнкерскому выдавал ее, бабушкину родственницу, за служанку.
Со своей стороны могу добавить, что крутая лестница с перилами, ободранными до железа, непрочность вокруг пролета, в черноту которого я в детстве плевал для храбрости, преодолевая знание о сброшенных или бросившихся туда от отчаяния жильцах, до сих пор преследует меня в кошмарах, достигающих визуальной грандиозности культовой “Бразилии” или “Властелина колец”.
И однако, помимо парадного двухстворчатого, был еще черный ход, две залы с венецианскими окнами в ущелье переулка, ставшего улицей Ломоносова, плюс маленькая комната, каморка служанки, и кухня, которые выходят в каменный мешок внутреннего двора.
Короче, ничего особенного – тем более после ряда советских “уплотнений”.
Но даже так.
Двести тысяч, ради которых родственники побуждали меня воспрянуть в моем прекрасном далеке, конечно, перебор. Но сто возможно. В центре? С Невским в конце Рубинштейна?
Сто тысяч – конечно же, не миллион, который в нашем обесценившемся мире тоже свободы дать не сможет. Однако за сумму в сто раз меньшую как раз у Пяти углов был запытан насмерть (пресловутый электроутюг включая) приятель детства, получивший, к несчастью для себя, аванс на студии “Ленфильм”.
Да, Миша Б***. Майкл требовал он себя называть, и это уже в пятьдесят шестом! Первостиляга, живший в толстовском доме с матерью, чудом избежавшей Бабьего Яра. Знавший все проходные дворы, все чердаки, подвалы и лифты квартала. Сломавший, кстати сказать, настоящий финский пукко в попытке сковырнуть бляху с нашей парадной двери – сразу после того, как удалился, навестив меня, оставив пахнущий весенней улицей номер “Искорки”, а этот нож, найденный в Териокках, то есть в Зеленогорске, дав только подержать. Я же тогда послеангинно выздоравливал в дедушкино-бабушкиной палевой постели и готовился задать деду, стоявшему над чертежом, один из моих первых проклятых вопросов по поводу только что услышанной по радиоточке новости о самоубийстве его знаменитого тезки – автора романа “Разгром”; других к тому моменту пока не читал, тем более не проходил…
Я к тому, что все эти воображаемые “штуки”, которые можно выручить если не за всю “площадь”, то за “наследственную долю”, вызывали не приятное головокружение на тему о развалюхе где-нибудь в Перигоре или бунгало на Карибах, а чернушные кошмары, которыми обкормило нас, ненасытных до ужасов отечества, десятилетие беспредела в кино и жизни. Миша,
Что касается меня, я не особо предприимчив. Пусть и живу на Западе, но с отрочества приторможен философией восточного квиетизма. Однако, будь на месте меня другой, какой-нибудь отвязанный нью-йоркский живчик, исполненный не только криминальных замыслов, но и способности их, так сказать, вочеловечить, – как бы он все это замутил?
Ведь в нашем фамильном склепе прописан не я, давно и отовсюду выписанный беглец-борец и на дуде игрец.
Прописан некто Воропаев.
Родственники, дальние -нены, которые с самого начала, то есть уже без малого полвека тому назад, были против “этого скобаря”, в письме привели факты с целью побудить меня к наступательным действиям. За твоей крестной плохо ухаживал, чем ускорил преждевременную кончину. После чего снял образа. Все! Стены голые: ни фотографий предков, ни твоим дедушкой писанных акварелей. Книжный шкаф пуст. В резном буфете твоей бабушки ни серебра, ни фарфора. Буль княгини Лиговской свезен им в комиссионку. Дескать, был изъеден короедом. Это эбен-то? Двести лет жучкам не поддававшийся? Хотелось бы знать, куда девалась картина “Голубой лось”, которую, о чем ты, возможно, и не знаешь, дедушка твой отказался продавать Русскому музею, предлагавшему даже по тем временам большие деньги. Вразумительного ответа получено не было. Вместо этого на поминках в подпитом виде цинично заявлялось, что “Лось” ушел искать Аурору Бореалис, не иначе как намекая на твой минувший испанский брак, не говоря уже о всей твоей, по бесстыжим его словам, разрушительной деятельности, щедро оплаченной врагами. Конкретно говорилось, что самим фактом невозвращения ты отказался от всех своих прав внутри нашего отечества, включая и наследственные. Что еще неизвестно, реабилитирован ли, десятилетиями пребывая в статусе особо опасного государственного преступника по статье 64-й пункт “а” УК РСФСР. А если даже прощен по букве, то как быть с духом? Бабушка надвое сказала. Во всяком случае, персонально он, Воропаев, ничего тебе не должен. Так всем нам и заявил. При этом не забывай, что никакой другой родни у него, по сведениям нашим, не осталось, а кроме твоей квартиры, которую без зазрения совести намерен он единолично себе присвоить, есть еще и противоатомный дворец, отгроханный еще при советах на сорок пятом километре ОкЖД…
Всё так.
Однако вместо праведного гнева, который пытались вызвать – нены, в голову мне лезла сентиментальная чушь.
Например: что никогда не видел я Воропаева на лыжах.
И обнаженным тоже. Мой Ленинград такой был вообще приличный город, что наготу увидеть можно было только в Эрмитаже. Но Воропаев даже в майке в памяти не возникал. Всегда только в пиджаке, из которого перед тарелкой, поставленной ему нахмуренной тещей, он выпрастывал – пуговку при этом не расстегивая – фланелевый воротничок, чтоб отстегнуть свой галстук на резинке. А между тем, ему, конечно, было что показать начинающему культуристу. Неважно скроенный, но крепко сбитый, несомненно, что этот мастер, а потом и преподаватель зимних видов спорта должен был выглядеть, как советский Геракл – статуя с палицей тут вспоминается уместно. Только наш могуче-умученный мужик опирался на финский холодильник “Розенлев”, когда в середине семидесятых выносил перед сном на кухню свой транзистор, чтобы прослушать очередную главу “ГУЛАГа” в чтении беглого питерского актера. Даже Воропаеву был нужен антидот.
Не говоря о прочих обитателях города, где все начиналось на “ЛЕН” и было тем отравлено, как в коммунальной кухне суп – наш с дедушкой любимый, из снетков, и тут неважно, действительно ли Матюгина нам подсыпала крысиный яд или только метафорически грозила извести, как колорадских жуков-диверсантов: суп с коммунальной кухни, даже когда безвредный, всегда у едоков под подозрением. И как могло быть там иначе? Когда – ЛЕНсовет, ЛЕНгорисполком, ЛЕНэнерго… Что там еще?
ЛЕНгаз.
Вот именно!