Свет в окне
Шрифт:
– …Штормовку унесло, конечно, – продолжал Паша, – рюкзак пошел на дно, как утюг. К счастью, спирт и все лекарства в моем были. Ну, мы сразу костерок развели, Люську в спальник, естественно, загнали, но сначала приняли спирта, – он щелкнул по плохо выбритому горлу.
Алик умудренно покивал:
– Вот вспомнишь мои слова, когда ребенок родится. Забудете, как ваша байдарка выглядит. Будете только мечтать, как бы поспать полчасика.
– Ну, мечтать мне никто не запретит, – уверенно возразил Одинцов. – У нас ребята и детей в походы берут; подумаешь!
– Это точно, – легко согласился Алик, – только не в девять месяцев. А мечтать – да, надо мечтать. Вот я тоже мечтаю сначала выспаться, а потом еще клопа придавить
Странно, удивился Карлушка, что к нему всегда только по фамилии обращаются. Как его зовут, Гера? Или Гена?..
Кондрашин дотянул свою «памирину» и швырнул невесомый окурок в плевательницу.
– Эт точно, – отозвался Кондрашин в тон Алику. – Вот у меня тоже мечта есть: тестю морду набить.
Кондрашин был аскетичен не только в одежде. В обеденный перерыв он обычно в столовую не ходил, а ел принесенные из дому бутерброды. Если приходил без бутербродов, то появлялся в столовой либо раньше, либо позже всех и всегда брал полную порцию супа, а на второе что-то диетическое, вроде рисовой запеканки или картофельных котлет, но не из соображений особой полезности, а ради дешевизны. Иногда Кондрашин «срывался» и заказывал бефстроганов или гуляш и съедал его с ожесточенным видом, словно бросал вызов то ли сотрудникам, которые могли себе позволить есть мясо хоть каждый день, то ли тестю, ожидающему, когда Кондрашин осуществит свою мечту.
Неужели и я буду курить такую дрянь, думал Карлушка, и приносить с собой бутерброды. И уже мысленно видел склеенные по два куски хлеба, помятые в троллейбусной давке. Вспомнил поездку к Настиным родителям и так же мысленно примерил, как он бьет морду Сергею Дмитриевичу. С какой стати? Но если бы пришлось, как Кондрашину, жить вместе, в одной квартире, да еще с ребенком? Однако живут же они с матерью – и ничего, никто морду никому бить не собирается. Да, ехидно поправлял он сам себя, это пока ребенка нет – вот Алик Штрумель на ходу спит.
У них с Настей ребенка пока не предвиделось, и Карла это нисколько не огорчало. Он привык, что раз в месяц Настя становится особенно раздраженной, всем недовольна и взрывается по самому ничтожному поводу (в книгах это уклончиво называется «нездоровьем»). Знал, что состояние это совершенно естественное и является показателем самого что ни на есть здоровья, и отсутствие «нездоровья» как раз и будет предвестником его отцовства. К этому Карлушка готов не был. Да и многие, кого он знал, становились родителями не от страстного желания, а нечаянно: сначала появлялся ребенок, а затем – любовь к нему. Спрашивается: так ли уж необходимо заводить детей? С Настей они ни разу не обсуждали эту перспективу, если не считать того единственного разговора прошлой зимой, когда она сказала про аборт, да это и не разговор был, а Настина исповедь, из которой он против воли запомнил мерзкое слово «абортарий». Тогда же и поклялся – себе, не Насте, – что никогда больше этого слова в их жизни не будет.
…Попробовал было представить Настю и себя в компании байдарочников Одинцовых – и отказался от этой идеи. Конечно, общие интересы необходимы, рассудительно подумал он, и тут же почувствовал стыд за «Форсайтов», даже не недочитанных, а едва начатых. Раздражало обилие родственников, пьющих чай, которых не мог запомнить. Мешало и то, что странные англичане, казалось, поселились у них в доме одновременно с Настей. Форсайтам составил компанию Настин научный руководитель, отнюдь не английского происхождения человек со смешной фамилией Присуха. Как-то Карлушка назвал его «Примочкой» – и совершенно зря, как сразу выяснилось: Настя не на шутку обиделась. Долго молчала, и Карл не знал, куда себя деть, внутренне извиваясь от собственной глупости и пытаясь поймать ее взгляд.
Не поймал.
Взял сигарету и встал, но в этот момент Настя посмотрела на него, сузив глаза, и произнесла неожиданно:
– Да. У меня есть
Резко отодвинула стул и вышла из комнаты, а через минуту из квартиры; щелкнул дверной замок.
В первый раз у нее были такие глаза и прищур, словно целилась вдаль из ружья, хотя цель, было очевидно, находилась прямо перед нею. Только он все равно не понял, к чему это пожелание и какое отношение этот чертов Присуха-Примочка, вместе с перспективной темой, имеет к нему, инженеру-радиотехнику? Сидел, так не закурив: вот и первая семейная сцена, которая пришлась как раз на день, предшествовавший Настиному «нездоровью», а следовательно, была просто вспышкой беспричинного раздражения, в чем она и призналась: «Ненавижу эти дни. Такое состояние, что убить кого-то хочется». Это Настя говорила в темноте, лежа горячей щекой на его плече, и он опять удивлялся, какая нежная у нее щека, и ничего не отвечал, только легко целовал лицо, чувствуя губами щекотку ресниц.
«Эти» дни или другие, но Карлушка с тех пор избегал называть Присуху по фамилии, и уж тем более не обыгрывал ее.
И сейчас, спустя полгода ровной и вроде бы бессобытийной супружеской жизни, он чувствовал себя в роли мужа самозванцем: казалось, что все происходит как-то понарошку, не так, как должно быть, однако как должно быть по-настоящему, он не знал.
И «Форсайты» оставались непрочитанными, но Карла угнетало не это, а недовольство самим собой: так и не съездил до сих пор на отцовский хутор, пусть давно не отцовский и не хутор даже – мать говорила, что там не то библиотека, не то школа. Не съездил, хотя собирался, однако до свадьбы не успел, а потом отдел залихорадило: готовили выпуск нового радиоприемника, экспериментальную модель. Все пороли горячку, начальник отдела бегал, как таракан, но в последнюю минуту опять потребовались изменения. Когда аврал кончился, Карлушка тоже не смог: бабку отправили на «скорой» в больницу, и Лариса поехала в деревню. От помощи сына отказалась: «Нет-нет, оставайтесь дома, я сама».
Нет, жизнь вовсе не была бессобытийной, как ему представлялось. У Аглаи нашли камни в желчном пузыре, сделали операцию, и мать, срочно взяв отпуск, уехала на хутор. В ближайшее воскресенье собрался и Карл (Настя готовилась к семинару), явился без предупреждения к деду, затем помчался в больницу и едва не опоздал на обратный поезд. В вагоне сидел, раскиснув от жары, и с содроганием и жалостью все еще видел перед собой желтое опухшее бабкино лицо, а рядом – мать, с коричневыми кругами под глазами. «Иди, иди, – махала рукой бабка, – вот поправлюсь, тогда… И жену привози». Ободранная, жалкая, нищая районная больница – неужели там делают операции? Выходя, он повернул не туда и оказался в детском отделении. Понял свою ошибку, только очутившись в каком-то тупиковом коридоре, где на облупленных железных кроватях лежали ребятишки, лица их были в ярких пятнах зеленки. При его приближении они поднялись и сели, молча и с любопытством его рассматривая.
В поезде сидели люди с усталыми лицами: воскресенье кончилось, предстоял рабочий день. Напротив него расположилась молодая пара. Девушка сердито отвернулась к окну, парень смотрел поверх Карла, изредка скашивая глаза на спутницу. Поссорились? И тут же вспомнился другой вагон, так живо описанный отцом, и одновременно зашевелилась вина: в письменном столе ждала черная папка, которую жадно разворошил когда-то и бегло просмотрел, а вернуться к ней так и не собрался.
Приходилось часто ездить к старикам; у Насти начался учебный отпуск – и кончился, сессия была сдана и осталась позади. Кончалось лето. Осень, теплая и спокойная, пришла незаметно, словно лето продлили. Бабка выздоравливала, но медленно; дед «блажил», по выражению матери. Стало можно появляться на хуторе реже, но как раз тут Карла с Аликом Штрумелем послали в командировку в Ленинград, на целую неделю.