Свет всю ночь
Шрифт:
«Крути, крути!»
Слесарь мечтает о хорошем наборе инструмента, шофер – о новой машине с надёжным протектором на скатах, художник – о собственной мастерской, писатель – о тишине в отдельном кабинете…
Отец мой был, как говорится, от скуки на все руки, точнее – в нём жило как бы сразу несколько мастеров, больших или малых, и каждый вынашивал свою мечту, строил свои планы, как мог, стремился к их осуществлению. Пимокат, он за многие годы собрал редкие колодки, вальки, рубцы, сколотил в бане ладный стол – верстак. Чеботарь, он старательно скопил в деревянном ящичке с задвижкой молоточки, тиски и щипчики, шила и шильца, прямые и кривые,
Но ни один мастер, живущий в отце, не заботился так об инструменте, не обставлял столь любовно и взыскательно своё рабочее место, не отдавался с таким наслаждением своему ремеслу, как столяр. Может, именно здесь с особенной силой проявлялось его дарование? Отнюдь нет! В том-то и дело, что как раз столяром отец был неважным. Неизмеримо менее способным, чем пимокатом, чеботарём, плотником или даже, положим, скорняком.
Где-то в глубине души отец сознавал это, однако всё же тянулся к столярному делу. И если кто-то отрицал его мастерство по дереву, наносил отцу самую тяжкую, самую чувствительную обиду. Довольно равнодушный к соперникам в пимокатном ремесле, здесь он редко кого признавал в селе за более искусного. Меня очень дивило это странное заблуждение отца. В колхозной столярке я видел настоящих мастеров по дереву, работающих красиво и ловко, будто играючи. Как можно было не замечать их очевидного превосходства? Но отец упрямо ходил сюда же, в сельскую столярную мастерскую, и с достоинством вставал за верстак, хотя работу ему доверяли только самую грубую – вытесать оглоблю, сделать грядки к телеге, обстругать деревянные вилы…
Прежде меня удивляло это. Теперь же я нахожу, что здесь кроется не просто чудачество отца, а одна из странных и непостижимых загадок человеческой натуры вообще. Ведь если подумать, редко кто с твёрдостью следует старому мудрому поучению: «Башмачник, держись своего ремесла!»
Многие годы отец обходился самодельным верстачком под стрехой у хлевка, где могла храниться на полке только часть инструмента, а остальной, самый заповедный, он приносил в ящике из амбара лишь тогда, когда он был нужен. Но отец мечтал о своей столярке, о настоящем верстаке с винтовым зажимом для заготовок, с подвижными спицами-упорами и прочими удобными штуками. И однажды раздобыл-таки его. Поднял где-то со свалки бросовый. Бережно перевёз домой. Соорудил небольшую, но ладную крышу-односкатку на четырех столбах, обнёс их плотным штакетником с воротцами, а поверху, наподобие карниза, обшил тёсом, водворил под навесец верстак, потемневший от старости, поставил чурбан на попа, точило, прибил в углу шкаф для инструмента – получилась превосходная столярка.
Когда же отец вышел на пенсию, он осуществил ещё одну свою заветную мечту – стал «свободным художником». Работал теперь на дому, в собственной столярной мастерской, и принимал от бригадиров только те заказы, которые ему были по сердцу – делал грабли, рамы, тележные колёса по готовым ступицам, ремонтировал сани. У верстака лежали грудой высушенные на печи заготовки, в углу стояло ошкуренное соковьё, которое он рубил в лесу неизменно сам.
Но всё же любимейшим его делом, мне кажется, было не столько само столярничанье, сколько заправка столярного инструмента. И как это часто бывает у людей, он не мог заниматься излюбленным делом в одиночку, ему непременно нужно было поделиться с кем-нибудь испытываемой радостью, подобно тому, как, читая хорошую книгу, всегда хочешь поделиться с кем-нибудь впечатлениями от прочитанного.
Хотя у точила, кроме ручного, был запасной ножной привод, отец редко один заправлял инструмент. Обычно выжидал, когда приедут гости, освобожусь от работы я или подвернётся какой другой помощник. Церемония эта приурочивалась, как правило, к праздникам, ибо не считалась работой, а была чем-то вроде развлечения и начиналась обычно ранним утром – отец хотел на весь праздничный день сохранить доброе расположение духа.
Всё обставлял очень солидно, с тщанием мастера и знатока. Заливал воду в точильное корыто, смазывал дёгтем или солидолом ось, устанавливал точило так, чтобы не покачнулось оно, не сдвинулось, – все четыре ножки почти на ладонь вкапывал в землю. По верстаку и скамье раскладывал весь инструмент, который следовало заправить. Даже и тот, что не бывал в работе со времени предыдущей точки, всё равно ложился в один ряд с затупленным и зазубренным. Наконец, выстроив его по ранжиру, отец надевал очки, брезентовый передник, и начиналась точильная процедура, которую лучше бы назвать священнодействием.
Понятно, что инструмент держал в руках отец, а мне доставалась рукоятка точила. Крутить её было не так-то просто. Отец требовал ровного и, главное, непрерывного вращения. Он брал инструмент, положим, долото, становился чуть сбоку против хода точильного круга и коротко отдавал команду:
– Крути!
Я начинал крутить. Один оборот, другой, пятый… Однако отец не спешил приложить долото к влажной поверхности плывущего камня. Он придирчиво осматривал его, вертя в руках, мельком взглядывал на круг, словно прицеливаясь, осторожно подносил с угла, лишь легонько касаясь камня, и только потом, будто приняв важное решение, нажимал средним и указательным пальцами на гранёный брусок долота. Но тут же отнимал его и снова долго осматривал лезвие. Если я при этом замедливал холостое вращение или вообще останавливал круг, он, не глядя на меня, отрывисто бросал то же самое:
– Крути!
Моя рука вскоре уставала, начинало ныть плечо, но отец был неумолим:
– Крути, крути, – подгонял он.
Шеренга долот, стамесок, клинчатых ножей, сердечников для рубанков и фуганков, подлежавших заправке, убывала мучительно медленно. На лбу выступала испарина, в бровях ртутью перекатывались капли пота, ломило поясницу – а впереди ещё были топоры! Что с того, что лезвия у них и так блестели, как бритвы? Это отнюдь не освобождало их от обязательной точки и даже не сокращало длительности процедуры. Даже напротив! Явные зазубрины сточить было недолго и нетрудно, куда труднее отшлифовать невидимые обыкновенному глазу изъяны. Кроме того, лезвие топора в десять раз шире лезвия стамески или долота и, значит, неизбежное осматривание, ощупывание его пальцами затягивалось прямо пропорционально…
Если сначала в звоне металла по камню чудилась мне веселая, бравурная мелодия «Калинка, малинка моя…», то теперь я слышал нечто унылое и тягучее, вроде «Ой, да ты, кали-и-и-нушка…» Все медленней совершала круги рукоятка в моих огнём горевших ладонях, все чаще слышались короткие подстёгивающие команды:
– Крути!
Но вот отзундел по точилу последний топор и бодрым солдатом встал в ряд заостренных собратьев вверх топорищем. Я вытираю лицо платком, не сажусь, а падаю на скамью, опустив одеревенелые руки вдоль тела. Отец снимает передник, вешает его на гвоздь и молча исчезает в амбаре. Кажется, всё, точить больше нечего… Я закрываю устало глаза, с истомой откидываюсь спиною на плашки, стоящие позади скамьи. Но моё пребывание в блаженной дрёме скоро прерывается.
Конец ознакомительного фрагмента.