Светом и жаром
Шрифт:
Светом и жаром
В конце нашей улицы стоял клуб бумажной фабрики — двухэтажное здание из красного кирпича под черепичной крышей, с зарешеченными окнами и летней верандой, обращенной к старому парку. Высокие вязы, могучие дубы, густые заросли орешника, извилистые оплывшие траншеи, в которых после дождя можно было найти патронные гильзы, простреленную каску или неразорвавшуюся гранату с длинной деревянной ручкой. Весной 1945-го немцы пытались здесь, в этом парке, остановить советские войска, наступавшие на Велау и Кенигсберг с востока, вдоль железной дороги, со стороны Гросс-Егерсдорфа, где за двести лет до
Добрую половину клуба занимал зал с паркетным полом и высоким потолком. В этом зале трижды в неделю крутили кино — на «Трех мушкетеров», «Крестоносцев» или «Бродягу» с Раджем Капуром билеты продавали не только в ряды, но и стоячие, то есть люди соглашались весь сеанс подпирать стену, а мальчишки запросто устраивались в проходах на полу.
По большим праздникам здесь проводились торжественные собрания — с речью директора бумажной фабрики, раздачей почетных грамот и премий под духовой оркестр, под тот же самый оркестр, который играл на всех похоронах, с концертом художественной самодеятельности, гвоздем которого были «Катины трусы»: в финале танцевального номера красавица Катя Недзвецкая так самозабвенно кружилась на одном месте, что ее юбки поднимались почти до пояса.
А после собрания и концерта все поднимались в буфет. В этой маленькой комнатке с прилавком помещались человек десять, если буфетчицу Зину, состоявшую из огромной груди и огромной задницы, считать за одного человека, а считать ее надо было за пятерых. Когда она подавалась к клиенту всем своим декольте, у мужчин, набивавшихся в буфет, начинали слезиться глаза. Схватив свои сто пятьдесят и конфетку, они бежали на лестницу или вниз, в бильярдную, где обычно и завершался вечер — под стук шаров, в папиросном дыму, крики и хохот игроков…
По субботам и воскресеньям здесь устраивались танцы. Из зала выносили кресла, на сцене включался проигрыватель или магнитофон, и сотни парней, принявших для храбрости портвейна «три топора», и сотни девушек, закапавших в глаза для привлекательности атропина, выходили на паркет. Танцев было два — быстрый и медленный. Твист и пареньки в коротких обтягивающих брючках и остроносых туфлях вскоре уступили шейку и мальчикам в клешах и с волосами до плеч, а на смену девушкам в блузках и туфлях-лодочках пришли босые пьяненькие оторвы в мини-юбках…
Медленные танцы были самым важным номером программы. Именно тогда и выяснялось, что Галя любит Мишу, потому что позволяет ему прижиматься и класть руку на попу, и Вере остается либо врезать изменнику Мише каблуком по яйцам, либо оттаскать Галю за волосы, либо поссорить Костю и Олю, после чего Костя, конечно, добавит «трех топоров» и попытается оттереть Колю от Ксаны, и вся эта история естественно перейдет в драку с участием множества парней и девушек, которые будут бегать с криками по старому парку, кататься по земле, биться на дамбе, тянувшейся вдоль реки, или пускать в ход штакетины, с треском выдранные из заборов по нашей улице…
Я приобщился к клубной жизни благодаря родителям — они брали меня с собой на торжественные собрания, поскольку дома оставить меня было не с кем, а потом стали давать деньги на кино. Однажды отец взял меня в библиотеку.
Фабричная библиотека занимала две комнаты, тесно заставленные полками с книгами. У входа стояла конторка резного темного дерева с настольной лампой и бронзовым чернильным прибором. За конторкой восседала величественная старуха Парамонова, костлявая и страшная. Ее внук нечаянно убил своего отца из охотничьего ружья, с перепуга спрятал тело в подвале, где мыши обглодали его добела. Старуха несколько дней ловила мышей, наевшихся человеческого мяса, «чтобы было что хоронить»: голые кости закапывать было стыдно. Но хоронить мышей ей не позволили родственники. С той поры она была немножко не в себе — то ни с того ни с сего смеялась, то вдруг начинала приплясывать посреди улицы, то напивалась в ивняках у реки в компании беспричинных людей, которые обещали сделать ей нового ребенка. Мне она казалась очень старой, хотя тогда ей не было и пятидесяти.
Дело свое, однако, она знала хорошо, и ее не трогали. Отец любил поболтать с нею о книгах, о журнальных новинках, и старуха Парамонова всегда придерживала для него свежий номер «Нового мира».
Пока отец разговаривал со старухой, я бродил между полками, читая названия книг, которые тотчас вылетали из головы. Вытащил из ряда толстый затрепанный том «Речных заводей», полистал, поставил на место. К книгам я не испытывал ни любви, ни ненависти, и их запах тогда вовсе меня не волновал. Вот в книжном магазине, который открылся на нашей улице, в самом ее начале, пахло потрясающе — новенькой резиновой стеркой, красками, клеем, чернилами, дешевой кожей — от портфелей и готовален. А в той части, где стояли книги, пахло печеным хлебом. Еще недавно здесь была булочная, где всегда клокотала очередь, злая и потная, следившая за тем, чтобы белого хлеба давали не больше «одного в руки», и отоваривавшая хрущевские талоны на пшеничную муку.
Никогда не видел, чтобы в новом книжном кто-нибудь покупал не школьные учебники, а, скажем, Пушкина или там Чехова, а уж тем более — классиков марксизма, под которых был отведен отдельный стеллаж.
Книжный бум в нашем городке начался после приказа Хрущева о сокращении армии. Ликвидировались военные училища, армии, дивизии, и книги из их библиотек хлынули на нашу Свалку — на гидропульперную площадку картоноделательного участка, одного из подразделений бумажной фабрики. Днем и ночью сюда шли эшелоны с книгами, журналами, газетными подшивками, помеченными штампами и печатями воинских частей и училищ. Хорошо помню «сталинские» и «китайские» эшелоны, полностью забитые собраниями сочинений Сталина и Мао Цзедуна.
И все это — Сталин, Мао Цзедун, Пушкин, Гюго, Тургенев, Бальзак, Чехов, Толстой, Островский, Шекспир, Фадеев, Федин, Сергеев-Ценский, «Новый мир», «Знамя», «Октябрь», «Советский воин», «Старшина и сержант», «Огонек» — размалывалось в кашу, в пульпу, которая по трубам подавалась на огромные машины, превращавшие Сталина, Пушкина и Стендаля в картон. Этот картон пропитывали пековой смолой — получался гидроизоляционный толь, которым обматывали нефтепроводы и крыли свинарники.
К прибытию эшелонов у Свалки собиралась толпа. Сторожа лениво покрикивали, но не мешали людям рыться в книгах и утаскивать домой какого-нибудь «огоньковского» Тургенева, собрание сочинений Золя или даже, черт возьми, Белинского, которого принес домой Костя Маевский, слесарь мукомольного завода. Книги читали, а если не читали, то выстраивали из них стены в сараях, отделявшие мотоцикл от свиней. Впрочем, на эти цели обычно использовали какие-нибудь словари или книги на иностранных языках.
Справедливости ради надо сказать, что в те дни, когда на Свалку доставляли отходы табачных фабрик, народу сбегалось не в пример больше. Мужики набивали карманы и хозяйственные сумки неразрезанными сигаретами, достигавшими иногда трех-четырех метров в длину, и этого запаса многим хватало надолго. Человек, который выкуривал в день пачку «примы» за четырнадцать копеек, выгадывал на отходах тридцать-сорок рублей в год — немалые деньги для того, кто зарабатывал около сотни в месяц. На книгах же ничего выгадать было нельзя — в городской и фабричной библиотеках их выдавали бесплатно. Разницу между земным и небесным, между пользой и баловством жители городка понимали с детства.