Светозары
Шрифт:
— Ну, заходи, заходи. Чо, паря, свет застишь.
Я робко приблизился. Дед строгал березовую доску, стружок так и плясал в его руках. Из-под него, завиваясь кольцами, летели желтые стружки. Сладко пахло березовым соком. Дед был без фуфайки, рубаха на широкой спине его взмокла, прилипла, и под нею тяжелыми булыжинами двигались лопатки, резко обозначался желоб между ними.
— Чего это ты делаешь, дедушка? — насмелившись, спросил я.
— А вот лыжи тебе и мастерю, — ответил дед и отложил в сторону стружок, так ни разу и не взглянув на меня, принялся выбирать из бороды мелкие кудрявые стружки.
Лицу моему вдруг стало жарко,
— Ну, ну, чо расквасился, паря, — ласково говорил он и гладил меня по спине тяжелой рукою. — Даст бог, проживем, чего уж теперь поделаешь…
А я задыхался, чувствуя, как к горлу подкатывают рыдания, и не было в этот миг для меня дороже человека, чем дедушка.
Теперь я не отставал от него ни на шаг. Две гладко отструганные, заостренные на концах дощечки дед на ночь сунул в жарко вытопленную печь — распаривать. Утром загнул острые податливые концы, стянул их веревками, сразу же и сыромятные хомутики посредине дощечек приладил — крепления для пимов. А вечером, на зависть всем ребятишкам, я уже катался на новеньких, чудесных лыжах.
Вот он, оказывается, какой у меня дед! И напраслину наговаривает на него бабушка. Сама-то что делать умеет? Только и знает, что у печи с ухватами возится. А у деда, как говорит колхозный бригадир Серега Киндяков, золотые руки. Он и сани для колхоза делает, и хомуты починяет, и веревки вьет, а уж ними скатает — износу им нет.
Правда, многое для меня было в нем еще непонятное. Не понимал я, например, дедова бога. Бог — это темная, засиженная мухами икона, которая висит в переднем углу избы. На ней и разобрать-то ничего нельзя. Из темноты проступает только желтое лицо с кругло подстриженной, как у деда Тимофея Малыхина, бородкой, да кисть руки со сложенными в щепотку пальцами. Старик как старик, ничего особенного. Но дед всякий раз, когда садится за стол, поднимает на икону, заводит под мохнатые брови глаза и что-то быстро и горячо шепчет в свою роскошную бороду. Потом складывает щепотью, так, как у бога, пальцы и тычет ими в лоб, в плечи, в живот.
И меня частенько поучает:
— Молиться тебе надобно, Сергунька. Все ить от бога, от милостивца нашего идет — и жисть наша, и смерть наша. Господь создал землю и все живое на ней…
— А нас в школе учили, что бога никакого нет, — вмешивается в разговор дядя Леша и подмигивает мне. — А земля сама собою создалась и шариком крутится в воздухе.
— Дурак! — сразу же вскипает дед. — Да как же это создалась сама собою? Попробуй-ка шти сварить из ничего, без воды да картошки? Ша-ариком! А как же ты по шарику-то ходил бы, ядрена корень! А воду возьми. Как же речки да озера на шарике-то твоем удерживаются?
Дядя Леша безнадежно махал рукою, а мне казалось, что дед прав: действительно, как это на шарике удерживаются дома, люди и все прочее? Тут на скользкой горке — и то не удержишься, кубарем вниз покатишься.
А дед говорил мне:
— Не слушай ты его, еретика окаянного, давай-ка молитвам тебя лучше буду учить.
Он нараспев читал молитвы, а я повторял за ним диковинные слова, не понимая в них ничего. И оттого, что не понимал, — никак не мог запомнить, сколько дед со мною ни бился.
— Бестолковый. Тупой, как солдатский сапог, — наконец решил он и отступился от меня.
По субботам дед «служил молебен». Он вставал рано, когда в избе все еще спали, зажигал перед иконой свечку и становился на колени.
— Ах, растудыт-твою так, ядрена корень! И помолиться, ироды, не дают!
Он запустил в полати валенком, поматерился еще немного и снова встал на колени…
2
Дед часто любил повторять: «Бог-от, он все видит, от него, паря, не спрячешься». И это была правда. С какой бы стороны иконы я ни заходил бог все равно смотрел на меня в упор своими круглыми, как у гуся, глазами. Я пробовал быстро перебегать из угла в угол избы, надеясь, что он не успеет за мною углядеть, но и это ни к чему не привело. Мне казалось, что бог неотступно следил своими злыми липучими глазами только за мною одним, будто больше никого и не было в избе… А такая слежка была мне теперь как раз ни к чему. Дело в том, что вот уже несколько дней меня страшно волновала одна таинственная вещь, которую я увидел в бабушкином сундуке, когда она рылась там, перекладывала разные манатки. Эта вещь лежала на самом дне сундука, длинная и тонкая, завернутая в промасленную холстину. Я спросил у бабушки, что это за штукована.
— А это дедушкина сабля, — сказала она. — Еще с германской войны он ее принес, за храбрость его наградили… Он ведь, дедушка-то наш, шибко отчаянный да проворный был в те поры, два Георгиевских креста имеет…
Но я уже не слышал ласковую бабушкину воркотню, я весь был поглощен никогда не виданной мною саблей.
— Разверни, бабушка, дай посмотреть, — начал я канючить.
— Что ты, батюшко, что ты, — испугалась она. — Рази ты не знаешь нашего деда? Да он и пальцем к этой холере притрагиваться не велит, да он за это… голову оторвет и в глаза бросит.
— Как это так можно — оторвать голову и бросить ее в глаза?
— А вот уж дед сможет, он на все мастак…
С того-то времени и потерял я покой. И целыми днями думал теперь только о том, как незаметно залезть в сундук, посмотреть саблю. Сделать это было не так трудно, я часто оставался в избе один, с малышами, но мешал бог. Сколько раз подкрадывался я на цыпочках к заветному сундуку, тихонько приподнимал крышку, но всякий раз пугливо оглядывался на икону и не выдерживал злого божьего взгляда. Я возненавидел бога и придумывал всякие хитрости, чтобы его обмануть. Вспомнилось мне, как бабушка, смеясь, рассказывала однажды:
— Лексей-то, когда маленький был, дак чо учудил, шантан этакий. Приходим как-то с дедом домой из гостей, стали за стол садиться, а он, дед-то, хотел перекреститься на свою икону, да так и окаменел, не донеся руку до лба, глаза выпучил — то и гляди на пол выкатятся. Я даже испугалась: «Што с тобою, Семен?» — «Да ты глянь только, — кричит, — ядрена корень!» Глянула я на икону — и ахнула. Она вся как есть в сметане выпачкана. Лексей натворил, кому же больше. Он один дома оставался. Отец его за ухо: «Зачем ты это сделал?» А он хнычет: «Прости, тятенька, больше не буду. Это я боженьку сметанкой кормил, штобы он не рассказал тебе, как я сливки с кринок снимал». Больно уж сливки любил, шкодник этакий…