Свидание с Бонапартом
Шрифт:
– Зато я понимаю, – хохотнул он. – Это ведь когда еще будет-то, если вообще будет… А я тут пока понежусь… а мои две тысячи душ для меня пока покряхтят, покряхтят, – и оборвал смех. – А что это мы с вами о каких мрачных предметах беседуем?
– Действительно, – сказал Тимоша, – вот что значит столичный ленивец и богач… у него замечательный турецкий халат, а уж курительных трубок несметное число! Он читает книжки – все в золотых переплетах…
– Не понимаю, не понимаю, – проговорила я, – к чему это вам и вашим друзьям все эти давно умершие французские фантазии? Зачем они вам?… – И подумала, что богатые толстяки, хохотуны и жуиры все-таки не могут, не должны мечтать о кровавых переустройствах. Для этого следует быть поджарым, жилистым, подвижным и ожесточенным, с ускользающим взглядом и в черном, по крайней мере, сюртуке, а не в длинном светло-коричневом по последней моде,
– Какие французские фантазии, милая Варвара Степановна? – захохотал он. – Это же все сказки, все прошло… и потом почему французские? Мы тут насмотрелись на свое, на родимое, и это нас немножечко возбудило… да теперь-то, при нашем возрасте и при семьях, господь с вами… Прелестная охота на волков и та мне в тягость, а уж весь вздор пятилетней давности, он-то и подавно… – и покраснел от напряжения, и погрозил мне пальцем. – Лучше чаю со сливками, – и заглянул в свою порожнюю чашку…
Я налила ему сама. Тимоша сидел неподвижно, как, бывало, зачарованным мальчиком, расширив глаза и полуоткрыв рот. Лиза исподтишка на него любовалась… И ниточка зазвенела под аккомпанемент подозрительных намеков, под таинственную музыку, которая всегда будет в наших душах, ища выхода.
«Отчего это летом на волков охота?» – внезапно подумала я.
– Если выбраться за пределы нашего сливочного карнавала, – строго произнес Акличеев, – многое может показаться удручающим и невыносимым…
– Сливочный от свова «слива»? – спросила Лиза.
– Это как вам угодно, – ответил Акличеев. – Так что уж лучше, может быть, и не выбираться… Здесь у вас хорошо. А у меня, между прочим, почти все болота, но мои мужички страсть как сноровисты, впрочем, и лукавы – пальца в рот не клади, – и снова хмыкнул.
Уже было поздно, когда велели запрягать, и акличеевские лошади были возбуждены, предчувствуя дальнюю дорогу. Я представила себе на минуту, как гонится за степными волками этот герой минувшей войны, этот заплывший жирком петербургский франт, отец трех дочерей, и воздушные слухи о возможном заговоре казались мне светской сплетней. Какая наивность!
Когда Тимоша высказал однажды вполне деликатное нетерпение относительно сроков, связанных с Лизой и их общими планами, я не советовала ему торопиться. «Любовь не терпит. Да и вообще что за искусственные препятствия? Какая холодность…» – «Целуй ей ручки, Тимоша, рассказывай свою жизнь, спрашивай, как здоровье… Да мало ли дел?… Что же до любви, она порыв, Тимоша, порыв, да и только». – «А потом?» – «Потом одно старание, друг мой, чтобы не опростоволоситься перед любимым человеком». – «Фу, какая скука!…»
Представляю, каково ему было с неотсыревшим порохом в сердце выслушивать мои назидания. Пока безумие, думала я, струящееся от его друзей, может служить соблазном, пусть не торопится. Пусть слегка отсыреет, думала я, Лизе не нужны катастрофы. Довольно с нее губинского пожара. Одно лишь лицезрение этого страшного пламени и мужичков моих с вилами в ручищах, изготовившихся к последнему прыжку…
Я все-таки оказалась милосерднее, когда велела Игнату привязать двум зачинщикам по камню на их дубовые шеи… Лиза ведь из другой жизни. Разве ей что-нибудь объяснишь? Она вся из карамзинских причитаний да из Тимошиного добросердечия, и того, моего, ей не объяснить. А уж теперь и подавно мне бубнить с превосходством о своей правоте моей израненной детскими впечатлениями дочери и вовсе неприлично. С меня спрашивать нечего. Я была прозорлива, но беспомощна. Даже эти чудовища, Семанов и Дрыкин, царствие им небесное, призывавшие мужиков сжечь меня заживо с дочерью и дворней, даже они не выкрикивали мне проклятий, когда их волокли к пруду с камнями на шее, и после, когда, посиневших, облепленных тиной и всякой дрянью, швырнули в телегу и повезли по ночной воровской дороге в Тулу, чтобы сдать в солдаты. И потом, наверное, когда Бонапартовы пули сразили их где-нибудь под Вильной или Дрезденом… Они мои спокон веку, их кровь – моя кровь. Вот, значит, и я ее пролила… и война кончилась.
8
Все у нас складывалось как должно, покуда минувшей осенью не пришло известие о таганрогских событиях. Государь скончался от простуды, но поговаривали, что от тоски. Чего же ему было тосковать? Я всегда была бессильна разобраться в этих петербургских сложностях. Может быть, им всем, и государю и его причту, не хватало нашего уездного здоровья? Привязанности к простым вещам? Возможности быть натуральным в своих поступках?… Умер мой ровесник, осиливший самого Бонапарта и положивший конец батальным упражнениям стран и народов, и оказалось, что именно Россия умиротворила наконец просвещенную Европу. Как странно, не правда ли?…
А ведь совсем недавно Тимоша посмеивался над моими патриотическими умилениями: «Умиротворили, умиротворили, не пожалели крови, но ничему не научились…» – «Как то есть ничему? – ахнула я и вспомнила, как мои мужички сошлись врукопашную с французскими конвоирами, так что я их, бог свидетель, простила. Простила тогда, хоть и виду не подавала, и уже трудно было понять: я ли их туда привела, на место их гибели и победы, или они меня повлекли за собою, чтобы что-то во мне дрогнуло раз и навсегда. – Воистину равенство, господа!… Отчего же они меня тогда в лесу не прикончили, Тимоша? Знать, горе у нас было общее, Тимоша, и кровь общая… Разве напрасны наши утраты?» – «Утраты не напрасны, – сказал он, – а жизни человеческой грош цена…» – «Неправда!» – крикнула я. «Правда!» – засмеялся он. «Что же ты тогда не пошел со своими гвардейцами? Почему отворотился?» – спросила я с сарказмом. «Опять кровь, – сказал он, – глупости всякие…»
И вот будто бы император наш скончался от тоски. Но если его охватила тоска, что же этого не заметили в его блестящем окружении? Не заметили и не предотвратили… Я помню, как еще в шестнадцатом годе поползли слухи о каких-то метаморфозах в умонастроениях государя. Мы этому значения тогда не придавали: пахали, сеяли, любили, стрелялись, – все своим чередом. Какие там метаморфозы? Блаженные годы…
Тут еще посетивший меня однажды мой давний благожелатель Бочкарев, уже не капитан, а действительный тайный советник, вот именно действительно приобщившийся петербургских тайн или приобщившийся действительных тайн, уж и не знаю, как лучше, сообщил мне, что у них там, у них подумывают даже об освобождении крестьян. Когда я всплеснула руками, он многозначительно улыбнулся в ответ и принялся внушать мне, что это созрело, но что это не грозит ни бунтом, ни прочими кошмарами, а напротив, потому что совершается сверху, по воле государя, а не с помощью пугачевских виселиц.
«Чего же вы испугались, дорогая? Вы будете в полной безопасности, при земле же, при всем, что имеете, лишь отпадет необходимость опекать эту армию холопов… Они сами будут добывать себе свой хлеб да еще вам же платить за вашу от них свободу… Да, да, это вы освобождаетесь от них, от ответственности, от излишних хлопот…»
Я уже начала приобщаться к новому образу мыслей, как вдруг эти метаморфозы! И вновь поползли слухи о возвышении гатчинских лицемеров, а у нас, в России, ежели нет слухов, стало быть, и ничего нет, ибо истина всегда почему-то бывает глубоко зарыта. Поползли эти слухи и другие, что против желаний государя образовалась сильная партия, не разделяющая его либеральных устремлений. Видимо, дыма без огня не бывает. Розовощекий, ясноглазый, с приветливой улыбкой, наш общий любимец утих и начал нас сторониться, источая уже не прежние волны обаяния и доверия и любви, а неприязненность и отчужденность.
Это как бы отбросило тень на всю нашу последующую жизнь, на наши маленькие дела; все и у нас, у простых людей начало меняться, будто мы долго стояли в блаженстве на одной ступеньке, не двигаясь, наслаждаясь недавней победой, а тут вдруг опамятовались, засуетились и переступили на другую; мой злополучный Свечин стал учителем в доме великого князя Михаила, женился на графине Безобразовой, молодой и богатой петербургской красотке, и стал недосягаем, а Тимоша вот тогда-то как раз и впился в своих гвардейских друзей, испытывая искреннюю боль от наших российских несовершенств; Лиза впервые с обожанием глянула на него; я впервые увидела в тумане хромого своего генерала и содрогнулась; затем ожесточились денежные обстоятельства, мы распрощались с Ельцовом, а следом уплыл почти восстановленный московский наш дом. Конечно, время прошло, и Тимоша сам вспоминал свои заговорщические былые порывы смеясь и пожимая плечами, вернее, недоумевая по поводу той недолгой лихорадки, но что-то все же переменилось безвозвратно: Свечин оставался недосягаем, Лизина любовь росла и пугала, и я заметила, что сама разучилась быть непринужденной в походке и жестах, как бывало, когда корона как влитая держалась на моей голове. Может быть, это от возраста, но, может быть, и от постоянного напряжения, от предчувствий…