Свидание с Нефертити
Шрифт:
У новой картины не должно быть позорного двойника. А пепельная гамма — не потеря, эта гамма сидела у Федора в печенках.
Победы всегда к Федору приходили неожиданно, словно выскакивали из-за угла. Так, например, негаданно, без предупреждения появилась «Синяя девушка» — портрет, нашумевший в институте. И когда приходило это нежданное, Федор словно взрывался.
Ночами он набрасывал композиции, фантазировал фигуры, руки. Днем он часто убегал с альбомчиком в кармане, толкался на платформе станции, уезжал в Москву, сидел на вокзалах, наблюдал, запоминал, набрасывал мужские руки.
Просторно раскинулась
С утра он бросался к холсту и забывал обо всем, сумерки обрывали его работу. День изо дня, день изо дня, а ночами мучила бессонница — рисовал, чтоб время зря не пропадало.
Ольга Дмитриевна сердито выговаривала:
— Я — врач и не могу терпеть, когда рядом со мной люди занимаются самоуничтожением.
Оля ходила подавленная, глядела на Федора уже не восторженно, а с испугом.
А он забывал обедать, спал урывками, даже ночами во тьме мысленно писал свою картину.
Бывшая пепельная, свежая, радостная гамма стала какой-то тревожной, глухой, настораживающей. Фигура скрипача переписывалась уже пять раз, его склоненная голова, казалось, вылезала с полотна, нависала над полом. Но она, выпукло вылепленная, прописанная до натурализма, снова показалась грубой, глушащей живописные куски. И он переписал ее в шестой раз…
Фигура скрипача переписывалась, а руки сразу легли на холст, добрые руки, переживающие, в них — тоскливая беспомощность и нерастраченная сила…
Было еще светло, Федор работал один. Он в очередной раз отошел от холста, чтобы окинуть его взглядом. Отошел, постоял и вдруг понял — перелом. Картина еще далеко не кончена, но судить о ней уже можно смело. Сомнений нет — удача.
Тревогой и опасностью пропитан воздух, низкое небо угрожающе давит на плоскую землю, и грубо, до жесткости ласкают раздавленные руки скрипку… В позе скрипача страсть обезумевшего непонятно совмещается с отрешенным покоем. Солдатские руки висят у него над головой, руки слушают… Кажется, что вся широкая степь звучит, отзывается, как оконное стекло. И все должно отражаться в одной точке, в лице присевшего на корточки солдата. Лица самого пока нет, вместо него незаписанный кусок холста. Но и этот кусок уже не молчит, от него ждешь чего-то необычного, невероятного. Как трудно будет подыскать лицо.
Написано нервно, с той грубой и свободной силой, с какой скрипач мнет рабочими руками нежную, хрупкую скрипку. Широко и общо — хлястики не выписаны, хлястики — ложь.
Еще вчера работа выглядела неопределенно, еще вчера ее было трудно понять… Федор снял со стен все этюды, чтобы перед глазами была только одна картина. Сел и стал смотреть…
В старой сумрачной столовой, законсервировавшей воздух прошлого века, среди кресел, на которых отдыхали бородатые интеллигенты, современники Толстого и Чехова, в стенах, отгороженных от мира и времени, — военная степь, сырой ветер, запах гари, солдат в каске. Здесь картина выглядела словно современный экскаватор среди мамонтов.
Если бы Федора спросили: как выгодней повесить работу? — ответил бы: в такой вот комнате, тут она громогласнее.
Раздался звонок. Федор оторвался, пошел открывать.
— Как живете-можете?
Явился давно не заглядывавший Антон Иванович, переносье над дряблой репкой — носом морщится в улыбочке.
— Ты иди глянь, что я сделал, — пригласил его Федор.
Старик шагнул в столовую и остановился.
— Ишь ты! — Постоял и сообщил: — Будто в лоб ударило.
Ольга Дмитриевна, до сих пор лишь мельком бросавшая взгляд на работы Федора, долго всматривалась.
— Вы, однако, умеете доказать свою правоту, — сказала она.
Федор и Оля остались вдвоем. Оля молчала. Молчал и Федор.
Из всего сложного и запутанного, что он ощущал самое сильное, торжествующее надо всем было чувство облегчения — гора с плеч! Он, в который раз уже в жизни вышел победителем, как он выходил победителем в поединке с тем неизвестным, невиданным, что обстреливал склон, ведущий к колодцу, как выбрался живым при переправе через Дон, как осилил первый натюрморт — бутылку с лимонами.
Наконец Оля произнесла:
— Я начинаю бояться тебя, Федор.
— Оля… Я хочу…
Оля насторожилась.
— Оля, раньше не решался, но мне сегодня все доступно… Оля, хочу ни мало ни много, чтобы ты жила со мной всегда. Без тебя мне трудно, без тебя невозможно… Оля, не показывай, что это для тебя новость! Ты догадывалась!
Оля сжимала круглыми коленями кисти рук.
— Странно, — произнесла она. — Если б ты мне сказал это раньше, я бы больше обрадовалась.
— Когда — раньше?
— Даже тогда, когда ты ходил несчастным… Сейчас я почему-то боюсь тебя.
— Оля, я не отступлю!
— И не надо. Я тоже люблю тебя. Но сейчас у меня какой-то страх перед тобой. Все думается: достойна ли я тебя?
— Достойна?.. Я просто не могу без тебя. Не веришь? Или мне броситься на колени, произносить клятвы?
Оля помолчала и тихо проговорила:
— Наверно, мне будет очень трудно с тобой.
— Я все сделаю, чтоб тебе было легко!
— Зачем? Пусть будет трудно. Чем-то я должна платить за то, что ты со мною рядом… Боюсь другого — как бы со временем не перешагнул через меня и не ушел… А трудно — пусть, согласна.
Он притянул ее к себе, и она покорно подалась, на минуту замерла в его руках, затем отстранилась несмело и ласково:
— Мама может войти.
Федор навестил Вячеслава. Ему-то он должен был сообщить о победе.
У Вече в мастерской стоял эскиз: солнечный, нарядно белый город, по улице — мазутный поток рабочих. И в этом мазутном потоке легким, сияющим лебедем застряла пролетка с дамами в летних платьях. Они сжались от страха, они затравленно глядят на слитную толпу людей, выползших из нищих окраин сюда, в их солнечное, белокаменное царство.