Свидетель или история поиска
Шрифт:
Я должен был как можно скорее вернуться к нормальной жизни. Это было нелегко. Трудности, которые я предвидел в связи с работой в Powell Dufftyn, давали о себе знать. В один прекрасный день председатель, добрейший человек на свете и верный сторонник исследовательских лабораторий, которого некоторые из директоров считали экстравагантным, заговорил со мной о том «чудовищном вреде, который наносится нашему делу сплетнями о том, что Вы принуждаете работающих на фабрике заниматься в Вашем Институте». Это обвинение не имело под собой никакой почвы. Я никак не выделял тех, кто учился в Кумб Спрингс. Но возникновение ревности и подозрительности было неизбежно. Я требовал от тех членов персонала, которые работали в Институте, особенно внимательно относиться к работе и избегать всяческих возможных недоразумений. Но теперь мне приходилось делать выбор. Совместить работу в Кумб Спрингс с ответственной должностью было едва ли возможно: я должен был «любить
Я хорошо осознавал, что мне не хватает твердости. Я был подобен хамелеону, который принимает цвет любого фона. Один человек был в Париже, другой в — Кумб Спрингс, третий в — лабораториях, один — с директорами, другой — с персоналом. Я говорил «да» всем, результатом был хаос. Самое печальное, что я ничего не достигал. Я вернулся в Париж на выходные в конце сентября. Я встретил Гурджиева в кафе и сказал, что изо всех сил стараюсь понять, что он имел в виду под «Истинным неизменяемым Я»: все, что я мог наблюдать, было чередой различных «Я». Он махнул рукой в сторону улицы. Мы сидели перед открытым окном, глядя на Тернес-авеню, под палящими лучами солнца. Он сказал: «Все эти люди ищут такси. Каждый может занять Ваше. Но Вы уже начинаете приобретать собственную машину. Вы не должны разрешать людям садиться в Ваше такси. Это и есть настоящее неизменяемое «Я» — иметь собственную машину. Сейчас Вам это не понятно, но наступит день, когда у Вас будет такое «Я», и Вы будете так счастливы, как никогда раньше».
Я еще не рассказывал о потрясающей мягкости и доброте Гурджиева по отношению к тем, кто действительно в них нуждался. За четыре недели до его смерти произошел следующий случай. Я привез к нему одну русскую даму. Она ужасно пострадала во время революции, изнасилованная солдатами в возрасте тринадцати лет. Так и не сумев забыть ужас пережитого, она смотрела на жизнь как на нечто крайне отвратительное. В гурджиевском учении она не нашла и тени того претившего ей сентиментального оптимизма и приняла его с фанатичным рвением, на которое способны русские. Когда наконец мне удалось привезти ее в Париж, Гурджиев был уже очень болен. Тем не менее он встретился с ней и обращался с ней, как с дочерью, неимоверными усилиями завоевывая ее доверие. Потом он принялся убеждать ее в особой значимости ее жизни, настаивая, чтобы она наконец позволила значению обрести реальную форму. Горькое чувство несправедливости мешало ей поверить в любовь Бога. Гурджиев объяснял, что все мы как индивидуальные сущности не являемся творениями Бога, но совокупным результатом наследственности и условий зачатия. Я никогда раньше не слышал его рассуждения о важности момента зачатия. Он описывал состояние отца и матери: как они лежат, обнявшись, и слышат звуки и шорохи, доносящиеся из сада, и очень счастливы — и так зачинается тот, кому предназначено быть счастливым. Но если они полны равнодушия, злости, или отец думает только о своей чековой книжке и о расходах, связанных с ребенком, — семя пропитывается всем этим и в образующуюся сущность проникает ненависть и скупость. Бог не несет за это ответственности. Он сделал человека чистым: если тот грязен, то по собственной вине.
Удивительно, как от этого неприкрытого описания человеческих слабостей на нее снизошло спокойствие и умиротворение. С этого момента она совершенно изменилась, словно бы ужасы прошлого стерлись из ее памяти. Я могу припомнить еще много примеров гурджиевской безвозмездной доброты по отношению к действительно страдающим людям. Но с движимыми неискренностью, ищущими выгоды для себя Гурджиев не миндальничал. Я видел дюжих прожженных дельцов, которые были так напуганы, что не могли целый день вымолвить ни слова из-за рыданий. Пришедшие поразвлечься натыкались на сквернословие или богохульство, направленные против их страны, веры и очень точно попадавшие в цель.
Так продолжалось до октября 1949 года. Я задумал прочитать в Лондоне цикл лекций «Гурджиев: делание нового мира». После первой лекции мадам де Зальцман прилетела в Лондон. Сто восемьдесят три человека встретили ее в студии в Западном Лондоне, и она дала им превосходный урок по гурджиевским ритмическим упражнениям, в которых все, молодые и старые, сильные и слабые, смогли принять участие. Я прочел главу «Я Есть» из третьего тома гурждиевской книги. Это произвело глубокое впечатление на многих из тех, кто никогда ее прежде не слышал.
Я вернулся в Париж в пятницу, 21 октября с мадам де Зальцман, убежденной, что в Англии мы организуем сильный гурджиевский центр. Мы узнали, что Гурджиеву гораздо хуже и он почти не выходит из дому, но, поднимаясь по дороге к дому, я увидел его и Бернарда, покупающих неимоверное количество бананов «для бедных англичан». В течение почти года он шутил, что бедные англичане голодают и не видят даже бананов. Его болезненный вид напугал меня, и я позвонил в Лондон жене, прося ее срочно приехать. Она не приехала со мной из-за собственного здоровья, к тому же только десятью днями раньше его доктор уверял, что особых причин беспокоиться нет и что морское путешествие в Америку поставит его на ноги. Билеты уже были куплены. Элизабет Майал должна была ехать с ним. Я в то время никак не мог надолго отлучаться из Лондона. Его физическое состояние ухудшилось катастрофически. В субботу, 22 октября, он вышел из дому в последний раз. Я нашел его одного в кафе, в котором он не был уже две или три недели, и много людей были рады видеть его. Казалось, никто не замечал, насколько он был болен. Он заговорил о будущем: «Следующие пять лет решат все. Это будет начало нового мира. Либо старый мир сделает мне «чик», либо я сделаю старому миру «чик». Тогда наступит новый мир». Он говорил немного, а когда поднялся, я увидел, что он едва может идти. Мне пришлось буквально поставить его ноги в машину, и я едва удержался от слез, видя, как он плох. Несмотря на слабость, он непременно хотел сам вести машину, хотя его ноги настолько отекли, что он не мог нажать на педали. Это была самая ужасающая автомобильная поездка в моей жизни. На Карнот-авеню на нас выскочил грузовик; Гурджиев не смог даже затормозить. Чудом мы пересекли улицу, но повернуть машину он не сумел. Наконец ему удалось затормозить. Я практически донес его до лифта. Он больше не вышел из дому, четыре дня спустя его, умирающего, вынесли на носилках.
Нестерпимо было видеть разницу между его теперешней болезнью и состоянием после аварии пятнадцать месяцев назад. Тогда он не терял жизнелюбия и интереса к будущему. Сейчас ему было все равно. Казалось, он хочет уйти, как можно скорее. Прошлой ночью он просматривал гранки американского издания «Баалзебуба» Возможно, он счел это знаком окончания своих земных дел. Я уверен, что он хотел получить доказательства того, что и в Англии будет все хорошо. Хотел он и сдержать обещание вернуться в Америку, но это уже было не в его власти.
Доктора и разные специалисты, присылаемые его учениками, не могли прийти к единому мнению. Добрая половина дюжины различных мнений обрушалась на нас, пребывающих в тревожном ожидании все воскресенье. Вечером он послал за мной. Мы пробыли с ним наедине всего двадцать минут. Лежа в постели, он заговорил о своих планах на будущее: об аренде большого участка земли за пределами Парижа, о том, что он не поедет в Америку, если найдет должную поддержку в Англии. Он сказал, что когда «Баалзебуб» будет опубликован, он хотел бы, чтобы все ученики приняли участие в распространении его по всему миру. Я не знал, что сказать. Неожиданно слова вырвались сами: «В будущем следующий год назовут годом Первым, потому что он будет началом нового века». Он странно взглянул на меня и ответил: «Очень может быть!» Он был страшно слаб и добрался до стула только с моей помощью. «Раньше со мной такого не бывало,» — сказал он. Но вся манера держаться и его слова полностью обманули меня. Я был уверен, что он вновь обретет удивительную власть над своим телом и вернет себе силы. В тот день я записал в дневнике: «У меня опять появилась уверенность». Мы с женой вернулись в Лондон, чтобы прочесть четвертую лекцию из цикла: «Гурджиев: делание нового мира». В зале насчитывалось более трехсот пятидесяти человек, и, судя по вопросам, интерес к работе Гурджиева был очень высок.
Каждое утро я звонил в Париж. Гурджиев отказывался от услуг сиделки. Прибыл его американский доктор, но из-за высокого кровяного давления он не мог ввести привезенную им сыворотку. Никто не брался ничего делать. Гурджиев принимал все решения, мадам де Зальцман подчинялась ему неукоснительно. Она не могла пренебречь его желанием, и его оставили в покое.
Доктор взял все в свои руки и поместил его в Американский госпиталь. Он сделал прокол, выпустив воду. Гурджиев ожил, курил сигарету, шутил и восклицал «Браво, Америка!» Затем он лег и больше не встал. Он мирно уснул, и постепенно его дыхание смолкло. В субботу, за час до полудня, 29 октября он был мертв. Вскрытие обнаружило полное разрушение всех внутренних органов, доктора недоумевали, как он вообще так долго прожил.
В 10 утра мне позвонила Элизабет и передала слова доктора: «По всему ему осталось жить пару часов». Мы с женой вылетели ближайшим рейсом. Элизабет встретила нас в аэропорту, и, взглянув на нее, мы поняли, что он мертв. Мы отправились прямо в Американский госпиталь, где мадам де Зальцман и Гартманы дожидались, пока тело забальзамируют.
Когда я пришел, чтобы взглянуть на него, я опустился на пол и горько разрыдался, уткнувшись в каменную стену часовни. Он выглядел невыразимо красивым со счастливой улыбкой на лице. Позже мы пришли вместе с женой и долго сидели рядом с телом. Печаль пропала, я исполнился спокойствия, а потом такой благодати, что хотелось кричать от радости.