Свобода уйти, свобода остаться
Шрифт:
Здоровенный детина с кротким нравом, этот мужчина, являющийся моим ровесником, прибыл в Антрею не просто так, а по приглашению кого-то из вельмож, потому что считался (и вполне заслуженно) очень хорошим мастером по работе с деревом. Разумеется, прибыл не один, а вместе с семьёй — женой и озорными близняшками десяти лет на двоих. Но поскольку пребывание в городе должно было затянуться на несколько месяцев, а то и поболе, Сеппин предстал пред мои светлые очи. А я без сомнений и колебаний (которыми по поводу своей наследственной особенности просто не страдаю) обнаружил в нём склонность к «водяному безумию».
Это стало трагедией. Как для семьи, так и для нанимателя, поскольку из рук сумасшедшего в Антрее запрещено принимать всякие поделки:
— Почему ты решил, что я сержусь?
Сеппин засопел, смешно хмуря пушистые светлые брови. Не знаю, из какой провинции Западного Шема он был родом, но цветом волос мог бы поспорить с яркостью недавней побелки цокольных этажей. Может, выгорел на солнце, может, все его предки отличались подобной «белизной». В любом случае, выглядел великан трогательно и безобидно, но в тот знаменательный вечер, когда я пришёл, чтобы в очередной раз проверить, насколько близко столяр подошёл к своему пределу, моим глазам предстало совсем иное зрелище.
Грубоватые черты широкого лица своим видом вызывали только одно определение: задеревеневшие. А вот глаза, в обычное время светло-голубые, казались чёрными из-за расширенных до опасных размеров зрачков, мечущихся из одной стороны в другую, причём не всегда слаженно. Собственно, это и есть один из признаков «водяного безумия»: потеря контроля над глазами. Причём, заболевший зрения не теряет, но оно становится весьма своеобразным — фокусируется только на предмете, представляющемся воспалённому сознанию угрозой. Разумеется, переступив порог комнаты, таковым предметом стал я.
Не смогу сказать точно, сколько минут или часов потребовалось, чтобы уговорить Сеппина оставить в покое стамеску, сжатую до белизны напряжёнными пальцами. Помню, я только на неё и смотрел, а сам всё думал: пора вынимать шпагу из ножен, или можно ещё несколько вдохов избегать кровопролития. Силы были неравны с самого начала, но вовсе не в том смысле, каковой может привидеться вам.
Да, за моей спиной стояли трое телохранителей. Да, они готовы были закрыть меня от опасности, но только закрыть. И решение, и удар — всё лежало на моей совести. Стража защищает меня от покушений и прочих случаев, способных нанести увечья, но не имеет права вмешиваться в мою работу. Под страхом наказания, и очень сурового. Дело в том, что сейчас любой человек, чьё «безумие» установлено, без долгих проволочек переводится в разряд тех граждан Антреи, которые подпадают под королевскую опеку, а значит, любое нанесение им вреда рассматривается, как преступление против престола. И мои телохранители исключения из себя не представляют: стоит им хотя бы кончиком клинка зацепить... Да о чём я говорю?! Даже ударить кулаком — тюремного заключения не избежать. Дурацкие правила? Не спорю. Но правила прежде всего ДОЛЖНЫ БЫТЬ, иначе моя служба превращалась бы в настоящий произвол.
Так что, дурки неприкосновенны. Для всех, кроме меня. И в принципе, это справедливо: кто ж виноват, что один человек живёт и здравствует, а другой от глотка воды теряет голову? Никто. И поэтому я отправляюсь в бой один. Всегда один.
Сеппин мог меня смять без особого труда. Правда, стамеска перед этим завязла бы в теле Баллига, моём «панцире», а поскольку на кулачках шансов выиграть не было, в тот приснопамятный вечер деревянщик легко мог найти упокоение от поцелуя моей шпаги. Но не нашёл. Потому что я, если честно признаться, немного струсил.
Не люблю драться насмерть. Пьяные потасовки не в счёт: это всего лишь отдохновение души и тела. А вот когда в ход идёт острая сталь... Не люблю. Умею, не испытываю особых сердечных мук и других неприятных ощущений при виде пролившейся крови, но ненавижу. Ещё в детстве отец рассказывал, что убивать себе подобных следует только в том случае, если иного выхода нет. Например, когда тебе самому грозит смертельная опасность — тогда просто не стоит раздумывать. Но если ситуация «заморожена», нужно приложить все силы, чтобы заставить её таять в нужном направлении.
Я читал все оттенки чувств, наполняющих деревянщика в те минуты. Ощущал его боль и отчаяние, как свои собственные. Терялся вместе с ним в круговерти образов, поменявшихся местами и исказивших настоящее до неузнаваемости. Но, как в большинстве болезней можно найти путь к исцелению, «водяное безумие» тоже поддаётся управлению. Если отыщешь ту ниточку, на которой сознание удерживается от прыжка в бездну.
У Сеппина была такая ниточка: сомнение, а успел ли он сделать всё, что должен был. То есть, успел ли он обезопасить от нищеты и себя самого свою семью. Как только я прочитал это сомнение, можно было выдохнуть и отпустить свой собственный страх — страх взять на себя гибель безвинного человека. А потом началось долгое и мучительное возвращение деревянщика домой из леса безумия.
Слово за словом, фраза за фразой я продирался через нагромождение заблуждений, в обычное время прятавшихся где-то на дне сознания мужчины, оставшегося наполовину ребёнком, и наверное, потому способным создавать из дерева вещи сродни сказочным чудесам. Чего там только не было... И каждую тень должно было заметить, отловить, прочитать и правильно осознать, чтобы следующей увещевающей фразой не испортить положение, а улучшить. Тяжёлая работа. Подозреваю, что некоторые из моих предшественников в подобных случаях не тратились, сразу обнажая оружие. Почему я не последовал их примеру? Не знаю. Наверное, из скупости. Ну да, мне так мало попадается поводов для применения вдолблённых в голову знаний, что я радостно хватаюсь за каждый из них. Потом жалею, конечно. Но недолго. Вот и с Сеппином жалел — ровно до той самой минуты, когда посветлевшие глаза ослепили меня своим покоем...
— Ну дык... Вон сколько урону. А вы на нас думаете, верно?
Я вздохнул и почесал за ухом.
— А что, и в самом деле, вы подожгли?
— Да нечто мы совсем дурные, dan Смотритель, чтобы собственный дом рушить! — оскорбился деревянщик.
Вообще-то, дурные. Дурки, как их и именуют в Антрее. А меня, соответственно, называют придурком. Но я не обижаюсь, поскольку действительно состою «при дурках».
— Не оправдывайся, я знаю, что вы не виноваты.
Сеппин облегчённо выдохнул. Знаю, почему: проступки подлежали наказанию, и это правило я никогда не преступал. Было дело по первости, когда прощал всё, что ни попадя, но... Столкнувшись с тем, что мои серьёзные и справедливые требования не принимаются к исполнению, слегка озверел и ужесточил дисциплину. Самому было тошно от собственной «жёсткости», но пользу сии страдания принесли: теперь любое моё слово, сказанное холодным тоном, почитается приказом.