Свободное падение
Шрифт:
Он помедлил с ответом, и, пока длилось молчание, я свыкался с мыслью о том, что неизбежно. Я даже отвел от него взгляд, не в силах повлиять на ход событий. Со стены смотрел фюрер, и его два прозрачных лика вновь слились в один. Пластмассовая рамка, окаймлявшая фотографию, была положенного коричневого цвета и нуждалась в обновлении. Мой взгляд скользнул по одному из гестаповцев: он стоял вольно и как раз поднес руку ко рту, прикрывая зевок. Из-за наших маловразумительных пререканий на иностранном языке откладывалась его чашка серого кофе и липкая булочка. Доктор Хальде подождал, пока мои глаза вновь остановились на его лице.
– Но вам тоже ясно, Сэмми: я должен знать наверняка.
– Я
– Подумайте.
– Мне нечего думать. Не могу я думать.
– Подумайте.
– Какой в этом толк? Умоляю!
– Подумайте.
И всё вместе – мое положение, война, лагерь, люди, запертые за…
– Не могу…
…люди, валяющиеся на нарах, гниющие заживо, люди с просветленными лицами, входящие и выходящие – в церковь и из церкви, – непонятные, как пчелы, плетущие свои ходы у травянистого откоса…
– Говорю вам, не могу!
…люди, мешавшиеся в уме, радовавшиеся плену, остервенело сбивавшиеся в кучу под дулом автоматов…
– Говорю вам…
Люди.
Да, кое-что я, конечно, знал. Больше года уже знал. Не знал того, что он от меня по шаблону требовал знать. Но мог бы в любое время заявить, что из сотен, заключенных в нашем лагере, человек двадцать пять и в самом деле замышляют побег. Только этих сведений от меня не требовали. А ведь знаем мы вовсе не то, что видим или слышим, а то, о чем догадываемся. День за днем у меня копилась груда мелких наблюдений, и теперь уже сложилась картина. Тут я был мастер. Кто еще из живших среди этих лиц всматривался в них таким острым и профессиональным глазом, порами вбирал все о них? Кто еще обладал таким неутомимым любопытством к человеку, таким фотографическим восприятием, такой тревожной верой в египетских королей?
– Говорю вам…
Да, я мог бы попросту сказать ему: не знаю, когда и где собирается эта организация и как действует, но отловите вашим неводом вот этих двадцать человек, и никаких побегов не будет.
– Ну, Сэмми? Я слушаю.
И конечно, он был прав. Я – незаурядный человек. Я и больше, и меньше, чем большинство. И могу смотреть на эту войну как на мерзкую и жестокую игру детей, которые, сделав один неверный шаг, если не целый ряд, теперь беспомощно терзают друг друга, потому что, злоупотребив свободой, лишили себя свободы. Все относительно, нет ничего абсолютного. Так кто же лучше знает, что лучше? Я, теряющийся перед его величеством человеческим лицом, или Хальде, восседающий за начальническим столом, в судейском кресле, – Хальде, человек, как все, и в то же время власть предержащая?
Он все еще сидел там, но мне пришлось собраться с мыслями, чтобы оторвать взгляд от карты Европы и загнанных за проволоку армий. И у него глаза уже не лучились, смотрели в одну точку. Я видел – он сдерживает дыхание, потому что, прежде чем заговорить, сделал глубокий выдох.
– Ну?
– Я не знаю.
– Говорите.
– Я уже все сказал!
– Сэмми! Кто вы – незаурядная личность или человечишка, привязанный к мелким правилам? Неужели вы не способны продемонстрировать что-нибудь подостойнее, чем школьный кодекс чести, по которому мальчишка отказывается назвать своих нашкодивших одноклассников? Организация ваша отольет вам бомбошки, только бомбошки эти с ядом…
– Не могу больше! Я требую: пошлите за старшим по званию…
Две ладони легли мне на оба плеча. Хальде снова сделал свой примирительный жест:
– Я буду с вами откровенен, Сэмми. Даже дам в руки парочку козырей. Я не люблю причинять людям боль. И работа эта мне отвратительна, и все, что с ней связано. Но у вас какие права? Права относятся к военным en masse [16] ,
16
Зд. – в целом (фр.).
Конечно, я мог бы обманывать себя, мог бы воздвигать целый фасад из того, что мне якобы известно, но он рухнул бы при первом же соприкосновении с фактами… Я почувствовал резкую боль в глазах.
– Я ничего не знаю!
– Знаете ли, Сэмми, история никогда не сумеет распутать узел происходящего тут между нами. Кто из нас прав? Вы? Я? Или ни тот, ни другой? Неразрешимая проблема, даже если разобраться в наших недомолвках, в наших поспешных суждениях, в понимании истины как бесконечного возвращения к исходной точке – островка, кочующего посреди хаоса…
Должно быть, я сорвался на крик, потому что ощутил, как голос ударил мне в нёбо:
– Правда вам нужна? Правда? Хорошо! Будет вам правда. Я не знаю, знаю я или нет.
Черты его лица проступили еще яснее. В каждой складочке наверху блестела капелька пота.
– Вы говорите правду, Сэмми? Или я должен восхищаться вами, ахая и завидуя? Да, Сэмми, я восхищаюсь вами, потому что верить вам не могу. Да, вы кончаете лучше, чем я.
– Вы ничего не можете мне сделать. Я – военнопленный!
Его лицо сияло. Глаза горели двумя сапфирами. Светлые точечки на лбу, разрастаясь, слились в одно большое пятно. И оно яркой звездочкой покатилось вдоль носа и шмякнулось на журнал.
– Да, я отвратителен сам себе и восхищаюсь вами. И я убью вас, если понадобится.
Сердце может ухать так, что каждый удар звучит стуком палки по бетону. А бывает и такой звук – звук, вырывающийся из груди заядлого курильщика, прерывистое дыхание, одолевающее мокроту и что-то спирающее грудь, – словно сбрасывают на деревянный пол мешки с влажными овощами, круша все здание. И еще жара – жара, охватывающая тело до самых ушей, когда подбородок тянется вверх и открывается рот, глотая, ловя то, чего нет. Нет воздуха!
Хальде поплыл у меня перед глазами.
– Идите!
В странном порыве послушания обе мои ладони уперлись в края сиденья и помогли мне подняться. Только бы не сразу увидеть ту, другую дверь! И я повернулся лицом к Хальде, но он предпочел не встречаться со мной взглядом и, как я минуту назад, тоже ловил ртом воздух. И тогда все в том же порыве послушания я повернулся к той обыкновенной деревянной двери, за которой тянулся коридор с бетонным полом и дорожкой из кокосовой соломки посередине. В моем сознании все перемешалось, закачалось, а внутренний голос пытался сказать: сейчас, вот оно – роковое мгновение! Но сознание этого не принимало. А потому ноги послушно зашагали – правой, левой, одна за другой – и не взбунтовалось тело, а лишь от удивления и обреченности замерла душа и, дрожа и трепеща, на что-то надеялась плоть. А глаза жили собственной жизнью и выхватывали, как драгоценные трофеи, пятна на полу. Вот одно из них, похожее на человеческий мозг. Вот другое – длинной полоской прорезавшее пол, как трещина в потолке спальни, сырой материал, из которого воображение вылепило столько лиц.