Свободные от детей
Шрифт:
А что было в этом обыденном, неважном, хотя бы позавчера — как вспомнить? Разве здесь еще зависают прозрачными родинками капли росы на узких травинках, острых, как слипшиеся после умывания ресницы? И встрепанные туи, словно любовницы, только поднявшиеся с постели, стряхивают с волос налипшие свидетельства их грехопадения? Неужели здесь тоже проступает в небе радуга, вызывающая неизменный восторг, какой испытывала только в детстве, когда мазюкала расплывающейся акварелью на шершавых альбомных листах?
Наверное,
— Ну, что ты молчишь?
Передо мной на мониторе текст какой-то статьи, и, судя по нетерпению Власа, я уже должна была прочитать ее. Выхватываю взглядом абзац: «Омолаживающие роды — это легенда! Вынашивая плод, претерпевая родовые муки, женщина переживает тяжелейший стресс».
Как мы оказались дома? Кто успел включить мой ноутбук? Сколько времени я провела, угодив в расщелину между мирами?
— И что это доказывает? Я могу найти тебе десяток статей, в которых пишется, что гормональный уровень во время беременности возрастает в сотни раз, потому что плацента выделяет свои гормоны, и от этого — и кожа тебе, и грудь, и…
Он орет, сжимая кулаки, светлые волосы растрепались — будто непричесанный гримером театральный парик на голове:
— Ты что, не видела беременных?! Они же все страшные, как смертный грех! Морды тупые, безразличные, ничего их, кроме вечного токсикоза, не занимает. Как женщину может красить арбуз в животе?! Такое пузо только жалость и брезгливость вызывает!
— Я говорю о периоде после, а не во время.
— А эти девять месяцев тебе такими безобидными кажутся? Ты читай, читай! Вот тебе тут все прелести беременности: разрыв сетчатки, варикоз, недержание мочи, миокардит, инсульт. Тебе этим всем обзавестись хочется?
— Глупости. Не встречала ни одной детной женщины с разрывом сетчатки.
Влас упорно тычет пальцем в экран:
— Да ты почитай! Изнашиваемость органов за время беременности — пятьдесят процентов. На фига тебе сдался этот геморрой?!
Сворачиваюсь в своем кресле, где чувствую себя по-настоящему дома, в своей раковине. Маленькая улитка, выставившая рожки… Туда же — бодаться! Этот молодой лев со спутанной гривой раздавит походя и даже слизи на подошве не почувствует.
— Ты-то чего бесишься? Не тебе же вынашивать…
— Но мне на это смотреть! Сама подумай, разве ты создана для родов?
— Оба-на! А я кто, по-твоему? Прослойка между полами? Сейчас даже интеллигенцию больше не считают прослойкой общества.
— При чем тут это?
От того, что Влас присаживается перед моим креслом на корточках, обеими руками окольцевав меня, хочется вскочить на желтую подушку сиденья, обрамленного синими подлокотниками — кресло у меня царское, роскошное. Я в нем и работаю (ноутбук на коленях) и прихожу в себя после работы, которую Элька называет моим главным грехом, хотя противопоставляет ему грехи куда более глупые, — развлечения. Мир захлебывается слюнями, изобретая все новые, моей подруге кажется преступным упустить хотя бы малость, чего-то не нюхнуть, во что-то не погрузиться, уступить другому свое место на визжащей «американской горке»…
Для нее работа в компании, занимающейся пиаром любого рода, только вынужденная необходимость, что-то вроде накопителя в аэропорту, через который необходимо пройти, чтобы подняться в небо. Как можно любить ежедневное топтание в толпе изнемогающих от ожидания? Мои предположения насчет того, что есть люди, искренне увлеченные своим (даже таким, как у нее) делом, Элькой отметаются на раз. Ее приводит в бешенство то, на что я трачу молодость.
«Пиши, конечно, раз покупают, — позволяет она. — Только надо же и меру знать! Чего ты сутками-то вкалываешь? Всех денег не заработаешь. Ты даже не представляешь, сколько упускаешь в жизни!»
Споров как таковых я с ней давно не веду. Ее нападки носят односторонний характер, хотя и Элька прекрасно понимает, что от меня эти жалкие дротики, которые ей самой, наверное, кажутся стрелами, отскакивают, как от щита. Она продолжает твердить, что жить нужно здесь и сейчас, не откладывая на будущее, которое может и не наступить, и на это трудно что-либо возразить. Все дело в том, что наше понимание жизни как таковой не соприкасается никаким боком. Мы совпадаем только в одном: глупо тратить время, которою не так уж много каждому отпущено, на то, чтобы производить на свет никому не нужных, априори несчастных людей. Детей.
Влас со своей неопределенной позицией болтается где-то между нами. Ему безумно нравится дело, которым он занимается, но уйти в него с головой, отказавшись от всех радостей, предлагаемых современным миром, мой артист тоже не готов. Потому его и держат годами на вторых ролях… Чего ему не хватает — таланта или амбициозности? Или все проще — трудолюбия?
Чайковский в письмах признавался, что каждое утро ему силой приходится гнать себя к фортепиано (или роялю? Это как-то забылось). То лень мучает, то похмелье… Но условия договора висят дамокловым мечом: к такому-то числу нужно написать оперу. Которая признается шедевром уж потом… А когда было серое, тягостное утро, и не хотелось работать, ему не слышалось никаких звуков, кроме неспешного цоканья копыт за окном, скрипа телеги, ворчания самовара.
Но заставлял себя, силком, за шиворот подтаскивал к инструменту вялое тело, усаживал, заставлял поднять крышку… Четверть часа муторного самокопания, щенячьего тыканья: это не то, так не пойдет… А потом вдруг проскальзывает искра. Божья? А чья же еще?! И мгновенно вспыхивает пересохшая душа, и казавшийся мертвым замысел разгорается пожаром. И ликование потоком, сердце прыгает на волнах, холодеет от восторга!
Какие Элькины развлечения с этим сравнятся?!
А Влас все тянет свою волынку: