Свободные от детей
Шрифт:
— Ей хорошо у Леры, — нашептывает Влас, который признает мое право на слезы, только если они о Настеньке. — Это ведь главное, правда? Чтобы ей было хорошо…
И это неожиданно успокаивает. Моей девочке хорошо. Ей будет лучше, чем мне. У нее будет такая мать, о какой мы с сестрой только мечтали. Лера смогла сделаться такой, я же стала еще хуже.
— Ты сама еще слишком ребенок, — неожиданно объясняет мне все Влас. — Ты захочешь родить по-настоящему, только когда повзрослеешь.
— Я ребенок? — спрашиваю еще сквозь слезы, но уже говорю. — Разве ребенок может написать
— Твои книги — это твои игры, — улыбается он. — Ты придумываешь кукольные спектакли и расставляешь мебель в домике. А потом запускаешь туда своих героев. И они делают то, что ты захочешь. Ведут себя так, как ты захочешь.
— Не всегда… Бывает, что они сопротивляются.
Влас кивает:
— А ты никогда не замечала, как дети спорят со своими игрушками? Отвечают им, возражают. Это обалденное зрелище! Последи как-нибудь… Хотя ты и за собой можешь последить, — он хихикает. — Ты никогда не замечала, что мычишь, когда пишешь?
— Я? Мычу?!
— Мычишь, мычишь! Это ты про себя все проговариваешь. Может, и вслух говоришь, когда никого нет дома.
— У меня никогда никого нет дома…
Его смех сразу съеживается. Влас смотрит на меня, как приблудившийся пес:
— А я?
«Малыш, я ведь лучше собаки!» — проскальзывает по комнате незабвенный Карлсон. И долго эти шведские тени будут преследовать меня? Хотя вовсе не призрачное присутствие Леннарта виной тому, что Влас кажется мне лишним здесь.
— Но ты ведь не навсегда, — я решаю сразу расставить все по своим местам. — Ты же поправишься когда-нибудь…
Откинувшись на подушку, он смотрит в потолок, по которому пробегают наискосок полосы света — сигналы из другого мира. И говорит, не поворачиваясь:
— Я могу уехать хоть сейчас.
— Сейчас — нет, — отвечаю жестко. — И прекрати эту дурь. Я, конечно, не мать Тереза и не хочу ею быть, но больного я на улицу не выгоню.
— Значит, ты не меня позвала с собой, а эту чертову ангину… Что ты смеешься? У тебя не климакс, часом, начался? То ревешь, то хохочешь… Ну, хватит уже!
Я щекочу его, и Влас начинает извиваться всем телом, повизгивая и пытаясь оттолкнуть меня.
— Убийца! — хрипит он. — Я же до смерти боюсь щекотки!
— Я знаю.
— Садистка! Вот ты и с героями своими так же обходишься… Да отстань ты от меня!
Вывернувшись, он опрокидывает меня на спину и целует жадно, долго, даже немного больно, будто я уже прогоняю его, и Власу хочется выразить все в этом поцелуе. Свою любовь и ненависть.
— После родов положены два месяца полового воздержания, — напоминаю я, когда он отпускает меня.
— Я знаю.
— Знаешь? Ты изучал эту тему?
— Очень смешно! — огрызается Влас. — Ну, я почитал кое-что…
— В Интернете, конечно?
— А где же еще? — удивляется он так, словно и не подозревает об изобретении Гутенберга.
И указывает на потолок:
— Ты любишь смотреть на эти полоски от фар? Когда меня в детстве отпускали к отцу…
— В каком смысле — отпускали? Они у тебя в разводе?
— Уже тысячу лет!
— Но ты говорил, они оба во Владимире.
— Ну, правильно. Я же не говорил, что вместе!
Отчего-то мне сразу становится жаль его, хотя это обычное дело, кого сегодня удивишь разводом родителей? Попробуй найди тех, кто не развелся, несмотря ни на что! Я поглаживаю горячую руку Власа, и думаю, что нужно дать ему на ночь какое-нибудь лекарство. Я не сильна в этом, но что-нибудь в моей аптечке найдется…
— Так что было, когда тебя отпускали к отцу?
— А! Ну, он жил в самом центре города, и окно той комнаты, где я ночевал, выходило на проспект. И я, когда укладывался спать, все смотрел на такие вот полоски света. Они прямо завораживали меня чем-то… Как будто…
— Сигналы из другого мира, — подхватываю я. — Мне и самой все время так кажется.
Он поворачивает ко мне смазанное тьмой лицо и шепчет:
— Вот видишь… Мы с тобой даже фантазируем одинаково.
— И что? — напрягаюсь я.
— Значит, мы вполне могли бы ужиться вместе.
— Зачем?
Надеюсь, что этот вопрос в лоб собьет его с толку, но у Власа, похоже, давно заготовлен ответ. Едва касаясь, он водит пальцем по моему лицу и шепчет:
— Мне так хочется укладывать тебя спать и приносить тебе на рассвете кофе. И когда работаешь, то и дело подпитывать тебя этим пойлом. И гулять с тобой по переулкам или уезжать в Лосиный остров и смотреть на изумрудный мох. Помнишь, на елях? Ты сказала, что он светится. И гладила маленькие елочки. Ты ведь хочешь ребенка! Я это почувствовал, когда ты гладила те елочки… В твоих касаниях было столько нежности!
Я обрываю этот слезливый поток, в котором Влас надеется утопить мою бдительность:
— Елочки не дети. Они не будят по ночам… Как потом работать днем, если не выспишься? Ты заметил, что я не таскаюсь по ночным клубам, как Элька? Потому что для меня работа — главный кайф. И нужна ясная голова. Это понятно, да?
Он кивнул, не решившись перебить меня.
— Когда у тебя есть ребенок, твоя голова неизбежно будет занята мыслями о нем: куда пошел, не обидел ли его кто, не легко ли оделся? Ну и всей прочей ерундой! А если тебя не грызет все это, то, что ты за мать в таком случае? Я не хочу быть такой, понимаешь? А хорошей не смогу. Или писать не смогу, а это для меня, сам знаешь…
— Смерти подобно. Знаю. Наверное, ты в чем-то права. Только почему ты считаешь свою голову такой уж маленькой?
— В каком смысле?
— В том самом, что в ней вполне уместятся и те, и другие мысли. У других же это как-то совмещается!
Глаза Инны Полянской, вспыхнувшие, когда она взглянула на своего сына… При всей любви к себе, я не возьмусь утверждать, что она пишет хуже. Как ей, в самом деле, удается совмещать литературу с материнством? Да еще трижды материнством?
— Знаешь, я тут подумал… Только ребенок может любить тебя просто за то, что ты есть. И таким, как ты есть. Дети любят своих матерей-алкоголичек, шлюх, просто горластых стерв… Любят и все тут. Попробуй, перемани их в детдом из какой-нибудь загаженной хибарки, где живет его мать. Да еще и бьет его, тварь такая! Неужели ты была бы худшей матерью?