Священное ремесло. Философские портреты
Шрифт:
Критическую культуру он в ту пору противоставлял органической.
И все же всякий спор – всегда какая-то неправота. Истина окружена радостным безмолвием. Не спорит ли здесь мир воображения с усталостью «плоти и крови»? Или – прельщение интеллекта с обольщением подавленной им языческой души? И не завершается ли это вечное состязание дня и ночи в истории европейского гуманизма жестокими конвульсиями, а затем долгим-долгим твердым порядком? Оба начала сбрасывают свои благородные и культурные обличья и предстают в примитивном виде. С одной стороны, напористый, хамоватый, плохо грамотный рационализм, с другой – «русский бунт, бессмысленный и беспощадный». И пока на просвещенном верхнем этаже маститый вождь русского символизма патетически убеждает замечательного историка русской культуры, подспудные силы как-то находят и познают друг друга и сплетаются воедино.
Бердяев говорил, что в то время, когда «внизу» клокотала Первая Русская революция, «наверху», на ивановской башне, велись утонченные прения о символизме, о поэзии и, наверное, о России. И не было никаких связей между «башней» и «улицей». Тени будущего как раз вырастали из того разрыва, хотя сверху, из башни, их труднее было заметить. Даже тогда, когда они начинали материализоваться.
Пока теурги ставили свои драмы и на воображаемых подмостках братались с Чернью, история следовала своей широкой, «исторически необходимой» дорогой. Еще не стал музеем Освенцим, уже плел (на десятилетия!) стальную паутину ГУЛаг – земные, весомые плоды отвлеченного и превращенного духа, когда вели свой спор два возвышенных мыслителя, случайно встретившиеся в здравнице.
Бог
1975,1986, 2014.
П. Я. Чаадаеву. Частное письмо
Monsieur,
Jadis vous avez 'ecrit une lettre `a une dame que vous avez simplement oubli'e d’envoyer. La lettre, devenue c'el`ebre de mani`ere inattendue apr`es sa publication sept ans plus tard, est rest'ee sans r'eponse jusqu’`a nos jours, car, comme on pouvait le soupconner d`es le d'ebut, votre vraie intention 'etait de pr^echer vos id'ees `a tous, `a commencer par vous-m^eme, plut^ot qu’`a une femme quelconque. Et pourtant, le choix d’une lettre priv'ee (ou au moins qui parait l’^etre), n’'etait pas une pure formalit'e, mais une sorte d’invitation `a la discussion ouverte non seulement `a celle qui aurait pu devenir `a l’'epoque votre interlocutrice, mais aussi `a vos contemporains et `a leurs descendants. Surtout `a eux qui s’engageront avec flamme dans cette controverse passionnelle et inйpuisable. Votre pensйe, en fait, ne voulait s’exprimer qu’en 'echange d’id'ees ou en affrontements d’opinions. Permettez-moi donc, d’y participer de cette mani`ere directe et personnelle que vous-m^emes avez choisie pour exposer vos pens'ees et les rendre publiques [2]
2
Сударь! Однажды Вы написали письмо даме, которое попросту забыли отправить. Неожиданно ставшее знаменитым после публикации семью годами позднее, оно так и осталось без ответа, ибо, как с самого начала можно было подозревать, Вы намеревались проповедовать всему миру, начиная с самого себя, а не просто некой женщине. И все же форма частного письма (или, по крайней мере, частным казавшегося) не была чистой формальностью, но приглашением к спору, открытому не только для той, которая могла бы стать Вашей собеседницей, но и для Ваших современников, как и их потомков. Прежде всего для тех, кто горячо ввяжется в эту бесконечную и неисчерпаемую дискуссию. Ваша мысль, по сути, не могла выразить себя иначе, как в обмене или столкновении идей. Разрешите же принять участие в этом разговоре лично и непосредственно, в той манере, которую Вы избрали, чтобы изложить Ваши идеи и сделать их общим достоянием.
Однако позвольте все же перейти с чужого, хотя и обязательного в Вашем кругу средства общения и взаимопочтения, на наш туземный, но отнюдь не менее прекрасный язык, хотя европейский Вам, по Вашему признанию [3] , и роднее. Но мысль, которая таится за Вашим французским, все же очень русская, и в ней разрешите процитировать неизвестного Вам поэта, «кончается искусство, и дышит почва и судьба». Все же нельзя не подивиться судьбе той почвы, на которой философы, бившиеся над ее загадкой, включая того, кого в России теперь называют «наше все» [4] , чувствовали себя более дома в европейском языковом платье, чем в своем, природном, почвенном. Именно в таком одеянии, случайном ли, промыслительном, даре Французской Революции с ее изгнанниками, Вы бросили Ваше послание в реку времен, и всякий, кто впредь захочет его выловить, вправе решить, что оно отправлено лично ему. Автор сих строк не решился бы прибегнуть к столь странной форме отклика, если бы однажды его не навела на эту мысль небольшая книжица католического патриарха Венеции Альбино Лучиани Illustrissimi [5] , в вольном переводе «Досточтимейшие», составленная из писем к известным покойникам, с коими, будь они живы, будущий папа Иоанн Павел I хотел бы общаться. Простите за дерзость, досточтимейший Петр Яковлевич, но живи мы с Вами в одном времени, я почел бы за великую честь стать одним из многих Ваших корреспондентов.
3
Письмо Бенкендорфу от 15 июля 1833.
4
См.: Л. С. Пушкин Письмо Чаадаеву от 6 июля 1831 года: «Mon ami, je vous parlerai la langue de l’Europe, elle m’est plus familiere que la notre…» (Мой друг, я буду говорить с вами на языке Европы, он мне привычнее нашего…»).
5
Illustrissimi. Lettere del Patriarca di Albino Luciani. 1978.
Милостивый Государь!
Вы тоже оказались среди Illustrissimi, и парадокс колючей Вашей славы не перестает поражать меня. Весьма не чуждый честолюбия, Вы ничуть не добивались столь видной позиции в Пантеоне русской мысли; кроме писем и афоризмов для себя, почти ничего не писали и едва ли заботились об архиве. После первого травматического опыта Вы уже не пробивались в печать, сохранив себя для потомства лишь благодаря усилиям чьего-то самоотверженного гусиного пера, не познавшего чуда пишущей машинки. Но достаточно было Вам на совсем немногих страницах Первого Философического Письма вызвать на очную ставку Россию и Европу, чтобы оказаться на вершине пирамиды, у подножия которой осталось столько интересных умов, ныне известных лишь специалистам [6] . Помню, в Московском Университете на заре туманной нашей юности профессор в. Н. Турбин, из тех, кого назовут потом «шестидесятниками», читавший лекции по литературоведению, слегка ошарашил нас, первокурсников, дерзкой фразой о том, что нельзя, мол, называться образованным человеком в России, не прочтя письма Вашего, мало кому в то время доступного. Годы спустя, Иоанн Павел II с высоты своей кафедры поставил Вас в ряд первых наших мыслителей, наряду с Соловьевым, Флоренским и Лосским (не философом, а богословом) Владимиром [7] . Никакой путь русской мысли уже не минует ни Вас, ни письмо Ваше.
6
Первым приходит на ум имя Николая Ивановича Тургенева (1789–1871), автора «Записок о крепостном праве» и многих других книг, одного из первых русских либералов.
7
Энциклика Fides et Ratio 1998 года.
Перечитал его вновь, не помню уж в какой раз. Признаться, нашел его чрезмерно страстным, хотя и прикрытым маской холодности, а для читателя Истории Государства Российского, Вашего старшего друга Карамзина, несколько даже провокационным. Это скорее увещевание к миру, безусловно умное, жесткое, цельное, но отнюдь не беспристрастный подход рассудительного аналитика. Но дело было не столько в упреках Ваших, бывали они и погорше и поядовитей, дело в нашей ими раненности, непреходящей оскорбленное™ ими, в нашей возобновляющейся от тех ран лихорадке. Мы с нею как бы уже рождаемся и передаем по наследству. Разбираясь с Россией в себе, уничижив ее при сравнении со столь осмысленным, иконописным обликом Запада, Вы, сударь, невзначай проникли в ее коллективное бессознательное, сумев разбудить в современниках Ваших то, что и в потомках уже не заснет никогда. П потому читатели Вашего письма ощутили себя задетыми лично и сочли нужным публично о том заявить. Высочайшей волей Вы были объявлены сумасшедшим, что, несомненно, было мягкой репликой в споре: «что ж, мол, с юродивого взять?» – ибо царский гнев сорвался тогда на горемычном издателе Вашем [8] . Так Вы оказались в роли зачитывающего приговор России, причем тогда, когда уже переменили обличительное течение своих мыслей. Но главным итогом Вашего письма было появление первого поколения славянофилов. Оно еще годы, наверное, сидело бы по своим родовым усадьбам, ездило бы друг ко другу на охоты, на свадьбы, на хлебосольные тезоименитства, кабы Вы, не прицеливаясь, не попали в них разом своим, как скажет Герцен, «выстрелом, раздавшимся в темную ночь». С тех пор и до сего дня мыслящая часть России стала мучительно рефлектировать о самой себе, то влюбленно – над сиянием славы своей, то язвительно – над темной неизбывной бедой. Ваш выстрел отозвался горько-жалобным эхом у нее внутри, но всякому эху положено слабеть, а Ваше с тех пор все нарастает. Его бросились заглушать, тем самым только усиливая.
8
Речь идет об издателе журнала Телескоп Н. И. Надеждине, отправленном в ссылку.
Вы не просто разбудили, Вы невзначай раскололи Россию на «наших» и «ненаших», часовых, стоящих на страже незыблемых устоев, и радетелей о неслыханных вольностях, устои шатающих, ревностных патриотов и национал-предателей во множестве их вариаций. В России, как говорит писатель Борис Акунин [9] , живут два разных народа, люто враждующих между собой, но разделение это пошло, можно сказать, от Вас. Отсюда и беспощадная известность Ваша; столько лет не печатавшийся, целиком не очень и прочитанный, Вы разожгли смертный спор, ставший той самой «почвой и судьбой». Само имя «Чаадаев» вобрало в себя память о прицельном ударе, о ссадине, которая не зарубцевалась, о трещине, которая пошла вглубь и вызвала боль, которую все не унять.
9
Беседа с писателем Мих. Шишкиным.
«Окиньте взором все прожитые нами века, все занятые пространства – и вы не найдете ни одного приковывающего к себе воспоминания, ни одного почтенного памятника, который бы говорил о прошедшем с силою и рисовал его живо и картинно» [10] , проповедуете Вы, однако «ночь», которую Вы потревожили выстрелом, сомкнулась с русским рассветом, оповестившим о себе столь разными голосами: то петушиными рифмами Языкова про плешивого аббатика с набатиком, целующего туфлю пап, то теорией сердечно-восточного познания Ивана Киреевского вместе с первым собранием русских песен его брата Петра, потоком стихов, богословских этюдов и записок о русской истории Восточной Церкви рыцаря Хомякова, курсом русской словесности Шевырева, публицистикой Самарина, обоих Аксаковых, Тютчева, Дневником писателя Достоевского, вплоть до чудесной Поэтики древнерусской литературы академика Лихачева, яростной полемики Солженицына с западниками-плюралистами и плодом их – мартом 17-го, ими порожденным. Вплоть до статьи моего покойного друга Вадима Борисова [11] о нации как личности, более 40 лет назад вышедшей в сборнике Из-под глыб [12] . Вплоть до «Изборского клуба», на весь честной Русский мир исповедующего «простую как мычание» антиевропейскую свою державность. Столь разные по уровню, стилю и запросам, которые вызвали их к жизни, они возражали и тем и другим, но держали в уме, в сущности, Вас, Петр Яковлевич, хотя имя Ваше и редко мелькало в их полемике. Но в них занозой сидела мысль, Вами вынесенная как диагноз: «Мы живем в самом ограниченном настоящем, без прошедшего и без будущего, среди плоского застоя» [13] . «Мы живем под собою не чуя страны…», – откликнется через сто лет один из великих Ваших читателей. Жизнь была, конечно, не та, и страна несравнимо другая, но непреходящая интонация «русской боли» все та же. «Надежда и вера борются с отчаянием, – цитирую Вадима Борисова, – или глухим злорадством; в завязавшемся споре о России все явственно слышится подлинно апокалиптическая тревога. Кто мы – проклятое и развратное племя или великий народ?» [14] . За этим вопросом – весь немыслимо кровавый карнавал XX века, но задается он в упор Вам, дорогой г-н Чаадаев, потому что от хлопка Вашего выстрела в частном письме некой сударыне обрушилась давно нависшая лавина слов и идей. И до сих пор сыпется, и шум от ее падения все катится по земле.
10
Первое философическое Письмо.
11
Вадим Михайлович Борисов (1945–1997), историк, публицист.
12
Париж, YMCA-PRESS, 1974.
13
Нам же.
14
Из-под глыб, Париж, 1974. С. 199.
И вот что примечательно: ледяная глыба известности Вашей, которую Вы сдвинули бесстрастно вежливым своим голосом, в первую очередь Вас и накрыла, утопив на целый век все прочие Ваши построения и прозрения. Не нашлись бы они вообще никогда, Вы бы остались тем же прославленным судией и невостребованным религиозным метафизиком. Но на процессе против России, как бы выпавшей из истории, который Вы затеяли, Вы не исключили и себя из числа анонимных обвиняемых. «Эти рабы, которые вам прислуживают, разве не они составляют окружающий вас воздух? – кого, собственно, допрашиваете Вы столь пристрастно во Втором Философическом письме? Одну лишь даму, которую уже успели забыть? «Эти борозды, которые в поте лица взрыли другие рабы, разве не та почва, которая вас носит? И сколько различных сторон, сколько ужасов заключает в себе одно слово «раб»!» Оно, это полное стыдоб и насилий слово, было постоянным вызовом и лично Вашему образу жизни, немым вопросом, повисшим над самой Вашей, как сегодня говорят, идентичностью. По мнению друга Вашего С. А. Соболевского, Вы не подали бы руки самому Пушкину, если бы он пожал руку Ивану Яковлеву, крепостному домашнему человеку [15] , и, разумеется, никакой проблемы для Вас не составляло раскланиваться, приятельски улыбаясь, с любезными друзьями из Английского клуба, платившими за свои ужины собственными людьми, продавая, нередко и в розницу, мужа одному, жену другому, а девчонку их пятилетнюю ценой в полтину – в подарок третьему. Той, «игом рабства клейменной» [16] России, кажется, и в помине нет, только клеймо ее въелось и все никак не сотрется. «В один прекрасный день, – как пишете Вы [17] , – одна часть народа очутилась в рабстве у другой просто в силу вещей…, вследствие непреложного хода общественного развития…». И что особенно уязвляло Вас – и справедливо – то, что в России «рабство родилось на глазах христианского мира» [18] . С молчаливого его согласия, если не гласного одобрения. Рабовладельческий мир, как и христианский, был растоптан в ХХ-ом веке, но внес ли этот урок радикальные перемены в тот «непреложный ход», проложенный когда-то в России? А едва начавшийся XXI-ый с его возродившимся православием? Стал ли существенно иным наш быт, образ мыслей, стиль общения очень важных, высших персон с неважными, низшими? Повлияло ли как-то на христианское наше отношение к ближнему – спросим от себя – святоотеческое богословие личности, столь замечательно описанное Владимиром Лосским?
15
См.: Борис Тарасов. Чаадаев, М.1990. С. 277.
16
Из стихотворения А.Хомякова.
17
Письмо графу Сиркуру, 1846 год.
18
Письмо А. И. Тургеневу, 1843 год.
Украсив своим именем «обломки самовластья», Вы, однако, колко прошлись по бывшим армейским коллегам, тем, кто между трубкой и стаканом лафита вознамерился, с самовластьем покончив, перевернуть Россию. Как благословили Вы и удушение Польши, восхитились растоптанием Венгрии, и в то же время у себя во флигельке на Басманной, в том же самом, французском, венгерском, 48-ом смутьянском году Вы сочинили буйно-забавное воззвание к братьям православным и горемычным: «Дошла ли до вас весточка, – взываете Вы к людям русским, – весточка громогласная, что народы вступили, народы крестьянские взволновались, всколебались, аки волны окиана-моря, моря синего!.. Не хотим, говорят, своих царей, государей. Долго они нас угнетали… не хотим царя другого, окромя Царя Небесного». Впрочем, думаю, попадись эта заложенная в книжку бумажка графу Бенкендорфу, он едва ли принял бы ее за покушение на бунт, скорее за упражнение в фольклоре.