Святая, чужая, суженая [Пленница тамплиера]
Шрифт:
Он отпахнул створку.
Она отдыхала, и при его появлении привстала с ложа, подалась вперед – как всегда при его появлении. Он оступился. В покое, тяжелея с каждым выдохом, повисло молчание.
– Бреон…
Сердце дало долгий перебой. Она смотрела ему в душу – он чувствовал медвяный холодок, ползущий по хребту, ощущал, как, избегая звучать в его скором ответе (а ведь она еще не задала вопроса!), ускользают из памяти слова.
– Можно ли задать вам вопрос?
Радуясь, что можно обойтись без слов, он кивнул.
– Что-то случилось? Вы кажетесь взволнованным.
Он сглотнул. Шагнул
– ШъяЛма… Дело, видите ли, в том, что моя супруга Этельгард полагает, будто мы испытываем друг к другу… влечение.
– Разве я давала ей повод такое подумать?
Он глядел – как внове – на усталое бледно-золотистое лицо. Темные резкие брови, карие глаза (вот уж ничего не скажешь – горские: ленивые и невеселые), нос короток и выпукло обточен, большой рот. Что ему в ней? Но как хочется обхватить ее руками, прижать к себе, чтобы сердцем почувствовать ее сердце.
– Нет, вы не давали ей повода, ШъяЛма. Должно быть, ее навело на эти мысли мое к вам отношение.
– И как же вы намерены ее разуверить?
– Не знаю.
Кажется, она удивилась.
– Разве вашего слова не достаточно?
– Я не могу его дать.
– Что?
Златовласый варвар смотрел ей прямо в глаза. Спокойное лицо было открыто – для плевка, для удара. Для поцелуя. Потом он повторил:
– Я не могу дать ей слова. Потому что, ШъяЛма, я люблю вас. Я знаю, это, по меньшей мере, втройне дурно, потому что ваша жизнь в моих руках, потому что вы принадлежите другому, и сам я связан узами брака. Но я, Судия Бреон, вас люблю – знайте это.
Он быстро вышел, не дав ни себе, ни ей опомниться.
Бедный Судия. Бедный варвар. Она с тоскливой отчетливостью понимала – что даже встреть она первым делом его, а не ШъяГшу, и будь он при этом вдов или холост, ее не хватило б на то, чтобы ответить на его любовь столь же самозабвенно.
Ей было его искренне жаль. Она им даже восхищалась. Но буйные порывы и восточное коварство Тигра были ей понятнее и ближе, хотя Тигра она, разумеется, тоже не любила в том смысле, какой вкладывала в это слово. Верней сказать, подлинный смысл этого слова был ей вовсе неведом – хотя она чувствовала, что Бреон с отчаяния употребил его точно. И уехать он не может. И уж тем более не может устроить ей побег… Задница. Полная задница.
– Я прошу у вас, мой супруг, дозволения навестить мою матушку.
Он оторвал глаза от чистого пергамента, который уже с час держал на пюпитре, делая вид, что занят выписками: Этельгард стояла перед ним в дорожном одеянии, давая понять, что его ответ не важен, даже скажи он «нет».
– Как вам угодно.
– Супруг мой, вы ничего не хотите сказать мне в напутствие?
– Я хочу задать вопрос. Как… ты догадалась? – он поймал себя на том, что как будто не спрашивает, а уличает.
– У меня появилось чувство, словно я не с тобой. Словно ты отстранился от меня, оставив мне свое тело, свою речь и свои привычки. Но этого мало, чтобы казаться прежним.
От ее правоты бросало в дрожь.
– Я вернусь. Я должна поразмыслить. Потом я вернусь. Мы оба достаточно благоразумны, чтобы не породить новую легенду.
На подъемном мосту поезд Этельгард разминулся
Действие снадобья ему видеть уже случалось – глубокий сон, незаметно переходящий в сон смертный. Так братья-мортусы помогали страдающим от неисцелимых ран. Они со ШъяЛмой напоят друг друга – и это не будет самоубийством. Все-таки про них сложат легенду, такую, которая не опорочит ни его, ни ее, ни Этельгард.
Она украсилась, как говорят в горах, всеми красками: сурьма на бровях, кармин темный на губах и светлый – на щеках, только на припухших веках синел ляпис – и лазурные черты далеко на висках сходились с сурьмяными. На много галерей вокруг стояла тишина. За столом никто не прислуживал. Они ужинали в молчании, неподвижно-прямо сидя в неподъемных дубовых креслах, и неспешно беря пальцами щепотки еды. Бреон восседал перед ней во всей красе. Белое одеяние из плотного сукна, обшитое белым мехом, золотая гривна с топазами, зарукавья с топазами. Золотые локоны и светлые глаза – как будто в них еще длился белый день. Вокруг него мерцал едва ли не видимый ледяной ореол неприступности. И медленно, но верно пьянея, она все крепче задумывалась, как бы к Судии приступить.
Щеки пекло – больной румянец слился с хмельным. Когда дошло до последнего кувшина, она была так пьяна, что опасалась вставать. Бреон (а он и сам должен был порядком захмелеть) поднялся, наполнил два чистых серебряных кубка и взял их в обе руки. Он говорил про какой-то обряд, примирения, что ли. Красивое строгое лицо опять было открыто. Для поцелуя. Ее манил этот рекущий на латыни мужской рот: прикоснуться сначала легко, едва-едва – даже не губами – дыханием; потом ощутить все трещинки и ложбинки; потом прижать губы к губам – так, чтобы его язык… Э, а умеет ли он этак…?
– Погоди, – сказала она, с трудом подымаясь и уже не понимая, что переходит на «ты», – раз мы миримся, или что уж там, то, может, нам стоит поцеловаться?
И, взяв у него кубок, отставила его на стол. Бреон так и остался стоять со вторым. Она освободила его и от этого сосуда. И оказалась к нему вплотную. Сам он – ребенком – подходил так к высоким деревьям – чтобы почувствовать их величие. Ее губы, не тронутые отравой, были рядом, чуть ниже его подбородка. Дитя и древо. Всего лишь коснуться… Она опередила. И – если бы он был древом!
Но утопая коленями в меху покровов, и целуя ее в шею – верх пылкости, Этельгард, бывало, отстранялась! – он понял, что ШъяЛма ждет от него большего. Она раскинулась под его руками, блаженно смежив веки – а он только и мог, что покрывать ее горло поцелуями. Потому что ниже тело Этельгард всегда бывало закрыто сорочкой, и касаться его – значило проявлять похоть. Для соитий они укрывались с головой, перед тем проложив меж собой простыню с отверстием, оба напряженные, как тисовые луки… А сейчас он холодел, ощущая, как слабеет плоть. И…