Святая Русь. Книга 2
Шрифт:
Всходила луна, над морем совершенно багровая, и даже по воде от нее пролегла темно-пурпурная дорожка, точно пролитая кровь. Подымаясь, луна желтела, блекла, заливая все вокруг призрачным, неживым зеленым светом. Казалось, что город умер давным-давно. И эти башни и стены, облитые луной
— остатки некогда бывшей здесь, но давно исчезнувшей жизни. Так что когда появился старый рыбак с веслами на плече, оба даже вздрогнули. Рыбак, тяжело ступая, подошел к лодке и начал с усилием спихивать ее в воду. Федор не выдержал, принялся помогать. Рыбак что-то спросил по-гречески, Федор ответил. Киприан смотрел на него издали, дивясь
Наконец лодку спихнули. Она тотчас закачалась на волнах. Рыбак, поблагодарив, начал ставить парус, а Федор, несколько задыхаясь и обтирая руки, запачканные смолой, воротился к Киприану.
— Как же можно полагать, что жизнь идет сама по себе! — начал он горячо, еще на подходе. — Разве не ясно, что ни города, ни башен, ни Софии и даже этой вот ладьи не было бы без усилий рук человеческих? Без воли Константина Равноапостольного? Без упорного труда мастеров, что веками возводили дворцы и храмы? Как можно, воздвигнув такое множество рукотворных чудес, утверждать, что жизнь движется помимо нашей воли? Быть может, мы молоды и не искушены в философии и в риторском искусстве, но нам этого не понять! Мыслю, что Господь, наделив человека свободою воли, потребовал от него непрестанного деяния! Я только так понимаю Господень завет: «в поте лица своего добывать хлеб свой!» Или вот, в притче о талантах, там прямо сказано, что скрывший талант свой — отступник веры Христовой! И тот, кто больше других прилагает усилий, работая ему, тот и угоднее Господу!
— Вы молоды! — с легкою завистью протянул Киприан. — А что ты речешь о разделении церковном?
— А что реку? Были люди едины, дак и возгордились, и стали строить башню до неба! А уж как Господь разделил языки, дак не нам его волю менять! Вот и весь сказ! И что бы там ни баяли католики теперь, то все от дьявола! В коей вере ты рожден, в той же и помереть должен! Иначе у тя ни веры, ни родины не станет!
Федор говорил горячо, видно, еще не успокоился после лодочных усилий, и Киприан сдержал возражения, хотя и очень хотелось ему подразнить русского игумена каверзными вопросами: что, мол, он думает, в таком случае, о том времени, когда церковь Христова была единой, и о принятии христианства Владимиром? Киприану самому хотелось разобраться теперь во всем этом многообразии мнений и вер.
Меж тем рыбак вышел на сушу и приблизился к ним, выбирая якорь из песка.
— Скажи! — вопросил его Киприан. — Стал бы ты, ежели прикажут тебе, католиком?
Рыбак поглядел недоуменно, покачал головой.
— Верят не по приказу… — неохотно пробормотал он. — У католиков вера своя. У нас, греков, своя, мешать не след… — Сказал и пошел к ладье с тяжелым якорем на плече, волоча по песку толстое просмоленное ужище, по бедности заменявшее ему якорную цепь.
— Простые-то люди и не думают вовсе о том! — подхватил Федор.
— А головы за веру, ежели надо, кладут!
И Киприан умолк, вновь, с горем, вспомнив, как он бежал из Москвы. Быть может, останься он, города бы и не сдали?
— Сдали бы, сдали все равно! — произнес он вслух, забыв на миг, что рядом стоит симоновский игумен.
— Про Москву, што ль? — догадал Федор, но не спросил боле ничего, пощадив Киприана.
Они постояли еще, лодка уже отошла, и луна поднялась выше, осеребривши колеблемую равнину вод, и, не сговариваясь, повернули к дому.
— Дак, по-твоему, не прилагающий к делу церкви усилий своих грешит тем перед Господом? — вопросил Киприан, когда они уже протиснулись в узкий каменный лаз в городской стене.
— Истинно так! — отозвался Федор. — Ежеден, кажен час и миг каждый надобно заставлять себя к деланию! Вера без дел мертва есть! А и просто рещи, по жизни, кто грешит боле других? Лодырь да на кого работают, а он без дела сидит. И похотение разжигается тем, и гордыня, и сребролюбие…
Тут уж был камень и в огород Василевса Иоанна V, но оба опять перемолчали, не назвав сановного имени. Ругать императора, будучи у него в гостях, было ни к чему.
— Человек не имеет права жить только для себя самого! — убежденно заключил Федор. — О таковых и сказано: «О если бы ты был холоден или горяч! Но ты тепл еси, и потому извергну тебя из уст своих!» Посему — каждый должен!
— Каждый людин делает дело свое, — еще раз попытался возразить Киприан. — Жизнью руководят избранные, просвещенные светом истинного знания, а также надстоящие над толпою, охлосом, игемоны и стратилаты, их же волею творится сущее в мире.
— А мужики, погибшие на Дону, избранные? — почти грубо прервал его Федор. — А ведь могли побежать, да попросту и не прийти могли на ратное поле! Нет, именно каждый людин держит ответ пред Господом, и токмо от соборного деяния всех творится сама жизнь!
— Остановишь здесь? — вопросил Киприан. — Я уже говорил с настоятелем, дабы предоставить тебе и спутникам твоим келейный покой, а после моего отъезда займешь и эту келью.
— На том благодарствую, нам ить боле и негде стать! — кратко отмолвил Федор.
Киприан уехал в Литву в мае, добившись соборного о том решения. Прибыл наконец и Пимен, долженствующий быть низложенным. И тут-то и началось самое главное действо, поначалу совершенно сбившее с толку Федора Симоновского.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ
Пимен остановился в Манганском монастыре, невдали от Софии. С Федором они ежеден встречались в секретах патриархии и затрудненно раскланивались. Федор каждый раз, взглядывая на притиснутое, хищно-подлое лицо Пимена, — здесь, в столице православия, утратившее образ надменного величия, сущего в нем на Руси, где Пимена окружала и поддерживала святость самого сана, — чуял непреодолимую гадливость, какую чуешь, едва не наступив на выползающую из-под ног гадюку. И все же приходило и разговаривать, и величать владыкою… Хочешь не хочешь, а пребывание на чужбине сближает!
Пимен был подлец свой, отечественный, а греки, коим он раздавал сейчас московское серебро, были подлецы чужие и потому казались порою Федору все на одно лицо: велеречивые и ласково-увертливые в отличие от напористо-грубых и по-своему прямых латинян. Хорошо зная историю, читавши и Малалу, и Пселла, и Хониата, и Константина Багрянородного, и десятки иных историков, философов, богословов, Федор изумлялся порой: куда делась всегдашняя греческая спесь, заставлявшая их в прежние века считать всех прочих варварами, а Русь называть дикой Скифией? Так быстро сменилась она угодничеством и трусостью! Неужели и с русичами это когда-нибудь сможет произойти? Впрочем, последнюю мысль, как ясно нелепую, Федор отбрасывал от себя.