Святая Русь. Книга 3
Шрифт:
Кончается август. Сергий теперь порою и не встает с постели. Силы уходят от него непрестанным тихим ручейком. Он иногда вспоминает Машу, даже начинает говорить с ней наедине. Вспоминает, как купал Ванюшку, будущего Федора, в корыте. Молодость так отдалилась от него теперь, в такое невообразимое небылое ушла со всею своей юной суетой, отчаянием и надеждами! И Ванюшка-Федор уже не тот, не прежний. Усталый и строгий, надломленный пытками в Кафе, не сразившими, однако, его упорства. Весь в заботах об епархии, о новом устроении Григорьевского затвора, который он мыслит сделать теперь ведущею духовною школою на Руси…
Что ж он не едет? Киприана послал к нему на погляд и не едет сам! Первые желтые листья, как посланцы близкой осени, начинают мелькать в густой зелени дерев…
Сергий спал, когда Федор
И теперь Федор сидит в келье преподобного и сожидает, когда тот проснется. А Сергию снится сон, что Федя приехал к нему в монашеском одеянии, но молодой, веселый и юный. И Маша, его мать, жива и находится где-то там, близь, и оба они сожидают его и зовут идти вместе в лес по грибы, а он все не может сыскать то корзины, то ножика и шарит по келье, недоумевая, куда делось то и другое. Ищет и спешит, зная, что его с нетерпением ждут на дворе, ищет и не находит. Да тут же был ножик! На обычном месте своем! Он с усилием открывает глаза и видит Федора, сидящего перед ним в кресле. Только уже не того, не юного, а нынешнего… И Сергий улыбается, улыбается доброю бессильной улыбкой, разом забывая прежние укоризны свои. Федор опускается на колени, целует руки Сергия. Глаза у него мокры, и у самого Сергия тоже ответно увлажняется взор.
— Ты приехал, — шепчет. — Ты приехал!
— Прости, отец! — повторяет Федор в забытьи. — Суета сует! Хотел оставить все в надлежащем порядке, прости!
— Ты знал, что я тебя жду?
Федор, зарывшись лицом в край его одежды, молча утвердительно трясет головою: да, знал!
— Ты не долго проживешь после меня, Федюша! — с горечью говорит Сергий, и Федор опять молча кивает, не подымая лица.
Он знает и это, чует и потому спешит, торопится изо всех сил переделать все земные дела, не давая себе ни отдыху, ни сроку. Ему боязно поднять голову, боязно посмотреть в эти старые, такие близкие, завораживающие, лесные, уже неотмирные глаза. «Да! — мыслит он. — Ты вознесешься туда, в горние выси, я же остаюсь здесь! » Он почти готов попросить забрать его с собою, так, как просил когда-то ребенком отвести его в монастырь к «дяде Сереже» и обещал не страшиться ни покойников, которых надобно обмывать, ни болящих братий, лишь бы дядя Сережа был завсегда рядом с ним… Кто, в самом деле, был больше ему отцом — Стефан или Сергий? Сейчас он стоял у ложа умирающего Сергия, только что перед тем посетивши Стефана, и понимал, что никого роднее и ближе Сергия у него нет. Нет и не будет уже никогда! Федор приложился щекою к руке наставника, что-то говорил, тотчас забывая, что сказал. Редкие горячие слезы сбегают у него по щекам и падают на Сергиеву ладонь. Сергий тихо отнимает руку и гладит Федора по разметанным волосам. Оба забыли сейчас о запрете ласканий и всякого иного касания для иноков. Да и не к сему случаю этот запрет! Что греховного в прощании с умирающим наставником своим!
Скоро деятельная натура Федора заставляет его встать. Он лихорадочно приносит дрова, хоть они уже есть, сложены у печки, накладывает в печь, вздувает огонь, бежит за водою, начинает что-то стряпать… Все это не нужно, все это есть уже, и полчашки бульона — все, что отведывает Сергий от сваренной Федором ухи, не стоили стольких забот, но Федору обязательно что-нибудь сделать для учителя, и Сергий не унимает его, только жалеет, когда Федор отлучается из кельи. Лучше бы сидел так, рядом с ним, у ложа, молчал или сказывал что!
Но вот Федор, отлучась на миг, является с большим листом александрийской бумаги, кистями и красками. Заметно краснея (он еще может краснеть!), просит наставника посидеть в кресле недвижно «мал час».
— Ты еще не забросил художества? — любопытствует Сергий.
— Отнюдь! — живо отзывается Федор. — Для своей церкви в Ростове летось писал образа «Богоматери умиление», «Святого Петра» и «Николая Мирликийского».
— Ну что ж, напиши и меня! — разрешает Сергий, потаенно улыбаясь.
Федор пишет, ставши враз серьезным и строгим. Краски у него оказались уже разведены в крохотных чашечках, уложенных в берестяную коробку. Он внимательно взглядывает, примеривается, рот у него сжат, глаза сухи и остры. Сергий смотрит все с тою же потаенной улыбкой, любуется Федором. И — не славы ради! Но хорошо это, пусть те, кто меня знал, когда и поглядят на этот рисунок, исполненный вапою, и вспомнят нынешние, тогда уже прошлые годы…
Федор торопит себя, чуя, что и это в последний раз. На висках и в подглазьях у него выступают крупные капли пота… Но вот он, кажется, кончил, и тотчас начинает бить большой колокол.
— Пойдешь? — прошает Федор.
— Теперь, с твоею помочью, пойду! — отвечает Сергий.
Они медленно спускаются по ступеням кельи. Подскочивший келейник подхватывает Сергия под другую руку, и они почти вносят его в церковь и проводят в алтарь. Сергий знаком показывает Федору служить вместо себя. Федор готовно надевает ризу и епитрахиль, берет копие и лжицу, а Сергий сидит, пригорбясь, и смотрит на племянника, ощущая в сердце тепло и глубокий покой. Вот так! Именно так! Именно этого он желал и ждал все эти долгие годы! Чтобы Федор хоть раз заменил его в монастырской службе, именно заменил, взял в руки негасимую свечу, продолжил дело жизни, освятил прикосновением своим священные эти сосуды. И пусть это не навек, даже на один-единый раз, но пусть! Уходящая в незримую даль дорога, обряд, заповеданный Спасителем, миро, которое варят всегда с остатком прежнего, так что и неведомо, где и когда было оно сварено впервые. Быть может, в это миро опускал кисть, помазуя верных, еще Василий Великий или Иоанн Златоуст? Церковь сильна традицией, не прерываемой через века, чего не понимают все те, кто тщится внести новизны, изменить или отменить обряды далеких столетий: богумилы, павликиане, стригольники, манихеи, катары — несть им числа! А церковь стоит не ими, не их умствованиями, а прикосновением к вечности, тем, что причастная трапеза сия заповедана еще самим Горним Учителем, и несть греха в том, что первые христиане принимали вино и хлеб — тело и кровь Христову — в ладонь правой руки, а нынешние — прямо в рот. Но длится обряд, и смертные, раз за разом, век за веком исполняющие его, прикасаются к вечности.
После службы Федор доводит учителя вновь до постели. Кормит, поднося ему чашу с ухой, сдобренной различными травами, режет хлеб, разливает квас.
— Ты ешь, ешь сам! — просит Сергий. — Мне уже не надобно ничего!
После еды они сидят рядом, как два воробья, почти прижавшись друг к другу. Сполохи огня из русской печи бродят по их лицам, мерцает огонек лампады. Тихо. Тому и другому хорошо и не хочется говорить ни о чем.
— Ты в Москву? — спрашивает Сергий.
Федор молча кивает, оскучневши лицом. Он бы рад теперь никуда не уезжать, но дела епархии, дела пастырские…
— Не жди, езжай! — решает Сергий. — В сентябре поедешь назад, навести меня! Около месяца я еще проживу!
Федор кивает молча и не подымает головы, чувствуя, как слезы опять застилают ему глаза.
— Не погибнет Русь? — спрашивает он Сергия.
— Не погибнет! — отвечает тот. — Пока народ молод и не изжил себя, его невозможно убить, когда же он становит стар и немощен, его не можно спасти.
— Как Византию?
— Да, как Византию! Ты был там и знаешь лучше меня.
— Там это трудно понять! Большой город, непредставимо большой! Многолюдство, торговля, в гавани полно кораблей… Но сами греки! Если бы все, что они имеют, дать нам…
— Не ведаю, Федор! Быть может, когда мы будем иметь все это, то постареем тоже!
Трещит и стреляет в печи смолистое еловое бревно. Где-то скребет осторожная лесная мышь. Два человека, отец и сын, наставник и ученик, сидят рядом, подобравшись в своей долгой монашеской сряде, и смотрят в огонь. Им скоро расставаться — до встречи той уже не в нашем, но в горнем мире.
— Приходи иногда ко мне на могилу, Федор! — просит тихонько Сергий.
— Хорошо, приду! — отвечает тот…
Федор вернулся из Москвы двадцать второго, когда игумен Сергий уже лежал пластом. Взгляд его был мутен и неотмирен. Медленно, не сразу он все-таки узнал племянника, сказал, обнажая десны и желтую преграду старых зубов: