Святая Русь
Шрифт:
– Приидите ко мне, все труждающисся и обремененнии и Аз упокою вы.
Народ смутился и стал на колени.
– Пойдите и ищите, – продолжал голос, – человека Божия и просите его, чтобы он молился за Рим.
И опять добавил:
– А найдете вы его в доме Евфимия.
И тогда народ с епископами и священниками пошел к дому Евфимия, а диакон Петр, вдохновленный, вскричал:
– Это, наверное, тот, что ходил к нам со своею госпожой.
И он повел всех к месту, для него знакомому. Их встретила Евлалия. В гробу, рядом с конурой, лежало тело Алексея, все в цветах. Дети плакали, стоя на коленях. Голуби безмолвной вереницею сидели по всему краю гроба. А ласточки, виясь над ним, пели псалом.
– Да это Алексей! Мой ученик!
И со слезами он упал ко гробу. Лицо усопшего стало так юно и прекрасно, и он вновь так походил на Алексея прежнего – его тотчас узнали все, кто сколько-нибудь прежде знал. И прибежал Евфимий и заплакал тоже, тоже целовал. В руке Алексея была грамота, таинственными буквами, не человеческой рукою писанная: – Алексей Божий человек – простота, любовь, смирение и бедность.
Тогда все поняли, что он святой. Евфимий не имел уже силы упрекать Евлалию, что скрыла от него о сыне, ибо понял, что все это выше разумения человеческого.
Скоро весть о святом Алексее, любовью и молитвой заступившемся за мир, облетела город, и толпа почтительно стояла вокруг гроба – дети ближе всех. Голуби по-прежнему держали караул. Ласточек сменили жаворонки, жаворонков – перепелки, и так продолжалось, пока не прибыл сам папа Иннокентий.
Тогда тело возложили в раку и перенесли в церковь св. Бонифация-мученика, где было выставлено оно для поклонения народа.
Когда же было похоронено, то на другую ночь перед рассветом тою же калиткой у Тибра, где когда-то выходил Алексей, в черном плаще, темном покрывале, незаметно, навсегда удалилась женская фигура, что в миру носила имя Алексеевой жены Евлалии.
Июнь – июль 1925 г.
Легкое бремя*
– Как же, как же, Марсель знаю, и даже, по совести говоря, не совсем так, как вы. То есть, не то чтобы очень любовался видом от Собора тамошнего, на горе, моряцкого, или же буйабесы сравнивал, в каком ресторане лучше, сидя на набережной, вновь пред синим этим морем… Мне Марсель тяжеле дался, Бог с ним. Я там восемь месяцев служил чернорабочим, поезда разгружал. Ну и занятие, я вам скажу.
Он разгладил черную, двумя крылами, видимо, полковницкую бороду.
– Поработали. Нас на «Марселе-товарном» целая артель подобралась, все русских. Офицеры и судейские, бывшие учителя, студенты, всякие. Н-н-да… Немало я на своей спине разного добра перетаскал. Однажды даже кровь горлом двинула, с натуги, что ли… Нет, если бы не выбрался, с Божией помощью – наверное, теперь не разговаривал бы тут. В моих годах, изволите ли видеть, уж не так и к жизни рвешься, но семья, детишки, это, знаете ли, очень дело пронзительное, да-с, в нашем положении все так и думаешь: нет, помирать нельзя, стой столбом, ломи горбом, а только не поддавайся. Иной раз через улицу идешь, автомобиль летит – ан нет, не может меня, мерзавец, задавить, никак не может, у меня четверо на руках, что ж им, на улицу идти?
В Марселе я всякого навидался, и не приведи Бог. Пьяные матросы, поножовщина и разврат в порту, и дети – этого я всего не выношу, терпеть не люблю, как говаривал наш бригадный генерал из немцев, царствие ему небесное, мученической смертью погиб. Ну, а все-таки вот и вспомнилось мне одно – так, один вечер выдался у нас у всех особенный.
Полковник закурил, поправил на пальце большой перстень с печаткою.
– Дело это было весной, на Страстной неделе, в самое для нашего брата на чужбине трудное время, потому, знаете, воспоминания одолевают… и березки наши распускающиеся, разлив, куличи, пасхи, и сама весна русская, весенний воздух… здесь же воздух, может
Ну, разумеется, все наши побросали работу, за ним идут. Он на запасные пути, там товарные вагоны, целый поезд, только что пришел из порта. Отворили первый вагон – как всегда, мешки. Контр-мэтр велел один снять и развязал. «Вот она и есть, – говорит, – ваша Россия. Это пшеница русская, из Одессы».
Русская… Как сейчас помню, вечерело.
Звездочки уж показались первые. Паровозы кое-где посвистывают, на море сирена воет, ветерком теплым тянет – а вдруг сразу так тихо стало, наши все обступили… все к зерну тянутся… А кто на коленки стал, руки в мешок запускает, гладит… И молчим все. Шапки поснимали, только зернышко всё ласкаем, с руки на руку пересыпаем, а зерно, правду вам сказать, золотое. Теплое, янтарное зерно. Тут казак один кубанский прямо наземь кинулся, носом в пшеницу в эту уткнулся, у самого на глазах слезы, все дышит, нюхает – не нанюхается… «Господи, – закричал, – Мати Божия, да то ж зерно наше, кубанское…» И даже голос перехватило. Ну, знаете, долго так вокруг стояли, народ бывалый, тертый, мало чего не видели, да, а тут… всё что-то глаза утирали.
Полковник остановился, вновь погладил лирообразную свою бороду, помолчал, пыхнул трубкою.
– Потом мы пшеничку эту самую, нашу расейскую, на себе, конечно, таскали, все на тех же наших спинках – уж не очень ноне барских. Но и таскать легче было. Вот вам и загвоздка. Вес все тот же, силы те же, а бежишь и только знаешь: это наша, матушка, родимая… И сколько натерпелись на родной земле, и сколько гнева, ненависти в сердце, ужаса, а тут вот как-то отошло, ну и душе стало полегче, освежительнее…
Я вообще вам скажу, я тогда этот случай понял не совсем спроста – да и не я один. Ну, что особенного? Понятное дело, в Марсель русскую пшеницу возили, и как нам не наткнуться на нее? Все-таки же показалось это доброй вестью, благою вестью. Точно бы и нас вот, вовсе уж заброшенных, нагих и сирых, осенил крылом Ангел Господень, и святое Его перышко на нас упало.
«Бог дал жизнь, Бог даст и хлеб» – и представьте, ведь недолго мы с той Пасхи промытарились на этой каторге. Оно и сейчас нелегко, ну, кое-куда разбрелись, кое-как пристраиваемся, кто чем… И даже дети наши учатся. Вот-с… а Марсель… Нет, Бог с ним.
1926
Сердце Авраамия*
Авраамий был крестьянином земли Ростовской. Смолоду силен, с рогатиной ходил на медведя, подымал четверть овса, вел хозяйство горячо, успешно – жил зажиточно. Но не легко давалась жизнь, и мало радости в ней видел – по причине тяжести души. Казалось ему все не так. Изба лучше у соседа, урожай богаче, а работает меньше. Другим мельник мелет правильно, его обвешивает. У других жены статные, красивые, а его Мария и худа, бледна, и лицом не вышла. Он силен, а она слаба. «Все только норовит, как бы на мне выехать». И ему казалось, что жена ленива и мотовка, на его черных, волосатых руках зашибает свое счастье.