Святой нашего времени: Отец Иоанн Кронштадтский и русский народ
Шрифт:
В последней фразе речь идет одновременно о страхе и угрозе — боязни причаститься, будучи недостойным, — которая должна была передаваться его пастве, доверявшей ему свои религиозные проблемы. С годами пастырь стал еще более твердо придерживаться данной точки зрения. О. Иоанн утверждал: «Кто приходит к св. Чаше с какою-либо страстью на сердце, тот Иуда и приходит льстиво лобызать Сына человеческого»{166}. Он писал так не для того, чтобы запугать своих прихожан; он сам ощущал себя предателем в случае «недостойного» причащения и мучительно переживал это в течение нескольких дней. Но как же в таком случае он мог, поборов страх, подойти к чаше? Он изобрел методы, позволявшие ему принимать причастие. Один из них отсылал к словам Яхве, торжественно сказанным Моисею: «Аз есмь Сущий» (Исход 3:14).
«Чтобы с верою несомненною причащаться Животворящих Таин и победить все козни врага, все клеветы, представь, что принимаемое тобою из Чаши есть “Сый”, т. е. Един Сущий. Когда будешь иметь такое расположение мыслей и сердца, то от принятия св. Таин вдруг успокоишься, возвеселишься и оживотворишься, познаешь сердцем, что в тебе истинно и существенно пребывает Господь, и ты в Господе. — Опыт»{167}.
Емкий термин «опыт» демонстрирует стремление о. Иоанна использовать собственные духовные испытания как доказательство Божьего присутствия. Именно за такое апеллирование к опыту, а не за богословские изыскания полюбили пастыря современные ему протестанты{168}. Перестав тратить силы на логическое доказательство того, что требовало мощнейшего духовного прорыва, он теперь приводил чудо Евхаристии как пример — а на самом деле и как доказательство — существования иных явлений религиозной жизни, непостижимых для человеческого разума:
«Из постоянного чуда пресуществления хлеба и вина в истинное Тело и Кровь Христову, с Его Божеством и Душою соединенные, я вижу чудо постоянного оживотворения человека божественным дыханием и сотворения его в душу живу. “И бысть”, сказано, “человек в душу живу”, а на св. Трапезе хлеб и вино по пресуществлении становятся не только в душу живу, но и “в дух животворящ” (1 Кор. 15, 45; Быт. 2, 7). И это все на моих глазах; и я это испытываю душою и телом, ощущаю живо. Боже мой! Какие страшные Таинства Ты творишь! Каким неизглаголанных Тайн Ты сделал меня зрителем и причастником. Слава Тебе, Творче мой! Слава Тебе, Творче Тела и Крови Христовых!»{169}
Сам факт пресуществления хлеба и вина в Тело и Кровь Христовы был настолько чудесен, что другие чудеса на его фоне или просто меркли, или даже вытекали из него: если человек способен поверить, что хлеб и вино суть Божественная Плоть и Кровь, то он сможет воспринять и другие явления, непостижимые уму. Отношение о. Иоанна к чудесам зиждилось именно на изначальном уверовании в чудо Евхаристии. Евхаристия — основа основ христианского обряда, она непостижима для человеческого разума и опровергает все естественные законы. Это по определению многократное, регулярно повторяющееся чудо. Христиане должны быть постоянно готовы к чуду, особенно в момент Святого Причащения, соединяющего человека с Богом наикратчайшим путем. О. Иоанн описывал чудодейственную силу причастия в весьма реалистичной манере:
«Хорошо молиться мне о людях, когда причащусь достойно: тогда Отец и Сын и Святый Дух, Бог мой во мне, и я имею великое пред Ним дерзновение. Царь тогда во мне, как в обители: проси чего хочешь. “К нему приидем и обитель у него сотворим. Елика хощете, просите, и будет вам” (Иоан. 14, 23; 15, 7)»{170}
Внутреннее чувство присутствия Божьего позднее дало о. Иоанну «дерзновение» молиться об исполнении просьб мирян и испытывать уверенность, что они будут исполнены. Более того, он чувствовал, что его миссия как священника состоит в том, чтобы хотя бы отчасти зажечь паству своим религиозным рвением. Спустя менее чем пять лет после рукоположения он уже считал неотъемлемой частью своей жизни ответственность за духовное становление прихожан, так что даже жаждал, чтобы они разделили его собственные достижения на пути к Господу. Так, в 1866 г. батюшка писал в дневнике: «Сегодня соединился с Господом в таинственном причащении на ранней литургии и бых полнота Исполняющего всяческая во всех. О, если бы это было всегда!.. то есть чтобы наполнить всех — все сердца»{171}. Неразрывная связь с паствой и совместное приобщение к Святым Тайнам стали сущностью его общественной пастырской ипостаси.
В своем стремлении полностью разделить духовные плоды православного богослужения с прихожанами о. Иоанн кардинально изменил сложившееся в России восприятие как самой службы, так и священника. Характерное для середины XIX в. стремление сделать литургию более близкой для паствы нашло в батюшке самого горячего сторонника. Любовь к Святому Причащению в сочетании с чувством ответственности перед паствой толкала его к более глубокому проникновению в евхаристический канон и к передаче собственного духовного опыта всем присутствующим в храме. Усилия пастыря на этом поприще имели большой успех и стали буквально откровением как для мирян, так и для самого церковного клира, знакомого с манерой его служения.
Эта манера сильно отличалась от традиционной богослужебной практики большей части духовенства. Будущих священников и чтецов наставляли и в семинариях, и на начальном этапе их самостоятельной практики максимально убирать личностный момент во время совершения литургии или чтения канонических текстов. От них требовалось как можно точнее передавать содержание прочитываемого, идя размеренным темпом и не выделяя какую-либо часть фразы. Это очень точно в свое время выразил митрополит Антоний (Храповицкий):
«Размеренное чтение, исполнение духовных песнопений, благоговейные поклоны сообразно с установленным порядком, правильное и неторопливое наложение крестного знамения — все это уже само по себе отрывает душу от земного и возвышает до небесного… С другой стороны, любое проявление самовольства даже благочестивым священником во время общей молитвы неизбежно ввергает в прелесть, то есть в духовный самообман; это, в свою очередь, подталкивает священника к следующему соблазну, когда прихожане начинают благоговеть не перед службой, а перед его собственной персоной; и пастырь из организатора общей молитвы превращается в актера»{172}.
На фоне подобного устоявшегося отношения церковных иерархов глубоко личный подход о. Иоанна к церковной службе не мог не изумлять. Он стремился вовлечь в духовные глубины богослужения каждого присутствовавшего в храме. В то время как православный устав (как и устав Римско-католической церкви вплоть до II Ватиканского собора) предписывал священнику и диакону читать молитвы лицом к алтарю и спиной к прихожанам, о. Иоанн нередко поворачивался лицом к молящимся во время таких молитвенных воззваний, как «Станем добре», «Горе имеим сердца» и «Благодарим Господа». Всякий раз при упоминании в молитвах паствы батюшка либо указывал жестом на часть прихожан, либо проводил рукой над всеми. Прежде прихожанину было довольно легко оставаться лишь зрителем литургии, абстрагировавшись как от самой службы, так и от окружающих. Теперь же, внезапно встретившись взглядом с о. Иоанном перед началом Евхаристии и услышав, как он обращается прямо к тебе и стоящему рядом «Пийте от нея вси», молящиеся чувствовали, что от каждого из них батюшка ждет подлинного приобщения к празднику принятия Святых Христовых Тайн{173}.
Отличие пастыря от других священников проявлялось не только в том, что он обращался непосредственно к каждому прихожанину. Вместо привычного заунывного тенора священника, намеренно бесстрастно читавшего молитвы, он плакал, восклицал и выкрикивал слова заутрени и литургии, блаженно улыбался при упоминании Богородицы и святых и разгневанно потрясал служебником, произнося слова «сатана» или «дьявол»{174}. Его рвение передавалось окружающим, благодаря чему паства встряхивалась и переставала безучастно взирать на богослужение. Поэт-публицист Константин Фофанов, однажды стоявший в алтаре во время службы о. Иоанна, писал: «И слова выговаривал он резко, отрывисто, точно убеждал, точно приказывал, или вернее — настаивал на своей просьбе. “Держава моя! Свет ты мой!” восклицал он, поднимая руки со слезами в голосе, и вдруг, мерцая драгоценною митрою, падал ниц»{175}. Один синодский чиновник, присутствовавший на литургии батюшки, впоследствии вспоминал: «Вдруг во время исполнения песнопения о воплощении Христа — “Единородный Сыне и Слове Божий” — он стремительно схватил крест с престола и поцеловал его, трепетно стискивая крест обеими руками и глядя на него нежно и в то же время возбужденно; затем снова поцеловал его три или четыре раза подряд, прижимая ко лбу»{176}.