Сыновний бунт
Шрифт:
Как-то поздно вечером, когда Яков Матвеевич уже лежал в постели, а Настеньки, как всегда, еще не было дома, Груня потушила лампу, легла рядом с мужем и, тяжело вздыхая, сказала:
— Яша, ничего не замечаешь за нашей Анастасией?
— Ничего… А что? \
— Так-таки ничего? — переспросила Груня. — , И людской трепотни не слыхал? Ох, и плохой же ты парторг, Яша, а отец просто никудышный!
И куда смотришь, ежели ничего не примечаешь и ничего не слышишь? Или оглох и ослеп?
— Да что случилось, Груня?
— Дочка наша влюбилась в архитектора, вот что!
— И
— Тебе все шуточки, — всхлипывая, говорила Груня. — А меня слезы душат. Подумать только, и днем и ночью с парнем! Такие стали неразлучные, что их и водой не разольешь! Разве тут далеко до греха? Яша, поговорил бы с Иваном. Чертежи и там все, что он замышляет для Журавлей, — дело нужное, и пусть Настенька ему помогает, ежели способная, но родители должны же знать…
— Ну, что должны? Что? — Якову Матвеевичу хотелось спать, и он сердился. — Да и о чем мне зараз с Иваном толковать? Пусть себе на здоровье влюбляются, а придет время — поговорим…
— Уже за полночь, а ее нет, и так каждый раз. — Груня шмыгала носом, вытирала ладонью слезы. — Ох, гляди, Яша, когда принесет дочка в подоле ляльку и ты нежданно-негаданно станешь дедушкой, тогда уже говорить будет поздно!
— Да ты что, Груня, сдурела? — Яков Матвеевич приподнялся и, опираясь на локоть, взбил подушку. — Что мелешь? Какой дедушка?
— А обыкновенный… Как все!
— Придумала! — Яков Матвеевич рассмеялся. — Иван — парень серьезный, член партии…
— О, о! Нашел преграду! — с обидой в голосе сказала Груня. — И что такое, что член партии? Член партии — это еще не преграда… И от членов партии…
— Тю, дурная! — перебил Яков Матвеевич, толкая жену в бок. — Зря, мать, печалишься… До этого у них не дойдет, ты это знай…
— Можешь мне поручиться?
— Не могу, конечно, но…
— «Но, но!» — передразнила Груня. — Донокаешься, Яков! Как же так не дойдет? Вполне может дойти! — Груня говорила так, будто она наверняка знала, что Иван непременно обманет девушку. — Я-то, Яша, все вижу, от меня им не укрыться. Вот ты уверяешь, что до того у них дело не дойдет. А отчего, скажи, наша Анастасия тан сильно характером переменилась? Стала смир-
ная да ласковая… Отчего, скажи, сделалась такая развеселая? Она же теперь без смеха и без песни шагу ступить не может! Девушку будто подменили… А отчего, скажи, каждую ноченьку дочка наша на зорьке домой заявляется? — Понизила голос до шепота, будто боясь, что ее кто-либо услышит. — Более того скажу, Яша… Анастасия теперь не только помогает Ивану чертежики мастерить, а и пищу ему стряпает. Сильно старательная стряпуха, куда там! Или такой случай… Я пообещала Васюте присмотреть за ее хозяйством. Позавчера Настенька, краснея, как маковый цветок, говорит мне: «Мамо, вижу, вам со своим хозяйством тяжело, и я хочу вам помочь… Буду сама доить книгинскую корову…» Вот оно, Яша, какая это любовь. Она и корову теперь доит, и кур кормит, и Ивану прислужничает похлеще любой жены… А ты говоришь, что дело у них не дойдет. Ох, дойдет, Яша, и быстро дойдет! А может, уже и дошло… Помяни мое слово, Яша, быть беде в нашем доме… У Ивана в Москве есть какая-то городская краля. Боюсь, Яша, закрутит голову дочке, обесчестит, да и улетит к своей городской-то…
— На своем женском наречии, как мать, — советовал Яков Матвеевич, — накажи дочке, чтоб была поумнее… Чтоб честь блюла. Не мне же об этом дочке совет давать…
— Да, ей скажешь! Так-то она и послушает мать, жди! Нынче пошли такие дочки, что с ними не поговоришь, умнее матерей стали. — Тяжело вздохнула. — Подумать только, она купается с ним в Егорлыке! Ни стыда, ни совести! Гайдашева Нюра сама видела, как Иван и Настенька голые в камышах какую-то водяную траву со дна доставали. Иван нырнет, сорвет на дне куст той травы, вынырнет, отдаст Настеньке, а та плывет на берег и расстилает ту травку для сушки…
— И зачем это, им потребовалось?
— Я спросила у Настеньки. Говорит, для тех его чертежей… Травка та собой зеленая, вот она будет изображать кусты да деревья. — И опять Груня тяжело вздохнула, — Вчера куги сноп принесли… Я уже говорила Настеньке, что нельзя ей купаться с парнем.
— И что же она?
— Смеется и говорит, что это предрассудки… Охо-хо, хо! Беда с детьми, Яша! Малые были — малая с ними забота, большие стали — пришла большая печаль…
— Нечего, Груня, прежде времени ахать и охать, — сказал Яков Матвеевич, зевая и отворачиваясь от жены. — Пора спать… Завтра холодочком поеду в Грушовку. Что-то Скуратову я потребовался…
Груня не ответила, и Яков Матвеевич, дремля, подумал, что жена тоже хочет спать. Но Груня и не думала засыпать. Она ответила бы мужу, но помешали слезы — они сдавили горло и текли, текли по щекам. В эту минуту ей было так горько, так обидно, что она с трудом удержала рыдание. Уснула лишь тогда, когда Настенька осторожно, как воровка, вошла в хату, быстро разделась и легла в кровать.
Утром, проводив мужа в Грушовку, Груня разбудила дочь и сказала:
— Нельзя, Анастасия, так долго просиживать с милым.
— Мы не сидели, а танцевали.
— До зари? — Мать покачала головой. — Не бреши хоть матери… Не могу уразуметь, Анастасия, почему ты к нему так привязалась?
— К кому, мамо?
— Ишь, егоза, еще и переспрашиваешь? Будто и не знаешь, о ком речь?
— Мамо, а вы были молодыми?
— Глупый вопрос… Была и матери своей не грубила…
— А любили, мамо?
— Любить с умом не запрещается, а вот без ума…
Настенька махнула рукой и ушла в сенцы. Умылась, причесала коротко стриженные волосы, мельком глянула в зеркальце. В газету завернула кусок хлеба и, напевая, направилась к выходу. Мать окликнула:
— Куда?
— Корову подоить!
— А хлеб? Для коровы?
Смеясь, Настенька выбежала на улицу. Вскоре из книгинского двора вышла корова и повернула в переулок к стаду. Настенька, в беленьком фартуке, пришла к матери. В руках у нее крупный, с красивым гребнем петух. Серой масти, с жаркими подпалинами на крыльях и с малиновым, как у селезня, оперением на шее; петух часто двигал сильными, когтистыми ногами, цепляясь ими за карман фартука. Настенька ласкала петуха, поглаживала его огненный, упавший набок гребешок и смущенно смотрела на мать.