Т. 8 1892-1894
Шрифт:
— Ты, известно, семикаторжный. Тебя и черти не берут.
Со двора послышались звуки, похожие на собачий вой.
— Что это? Кто это там?
— Это татарин плачет.
— Ишь ты… Чудак!
— Привы-ыкнет! — сказал Семен и тотчас же заснул.
Скоро заснули и остальные. А дверь так и осталась не затворенной.
РЫБЬЯ ЛЮБОВЬ
Как это ни странно, но единственный карась, живущий в пруде близ дачи генерала Панталыкина, влюбился по самые уши в дачницу Соню Мамочкину. Впрочем, что же тут странного? Влюбился же лермонтовский демон в Тамару,
Выкупавшись, дачницы уходили домой пить чай со сдобными булками, а карась одиноко плавал по громадному пруду и думал:
«Конечно, о шансах на взаимность не может быть и речи. Может ли она, такая прекрасная, полюбить меня, карася? Нет, тысячу раз нет! Не обольщай же себя мечтами, презренная рыба! Тебе остается только один удел — смерть! Но как умереть? Револьверов и фосфорных спичек в пруде нет. Для нашего брата, карасей, возможна только одна смерть — пасть щуки. Но где взять щуку? Была тут в пруде когда-то одна щука, да и та издохла от скуки. О, я несчастный!»
И, помышляя о смерти, молодой пессимист зарывался в тину и писал там дневник…
Однажды перед вечером Соня и ее тетя сидели на берегу пруда и удили рыбу. Карась плавал около поплавков и не отрывал глаз от любимой девушки. Вдруг в мозгу его, как молния, сверкнула идея.
«Я умру от ее руки! — подумал он и весело заиграл своими плавниками. — О, это будет чудная, сладкая смерть!»
И, полный решимости, только слегка побледнев, он подплыл к крючку Сони и взял его в рот.
— Соня, у тебя клюет! — взвизгнула тетя. — Милая, у тебя клюет!
— Ах! Ах!
Соня вскочила и дернула изо всех сил. Что-то золотистое сверкнуло в воздухе и шлепнулось в воду, оставив после себя круги.
— Сорвалось! — вскрикнули обе дачницы, побледнев. — Сорвалось! Ах! Милая!
Посмотрели на крючок и увидели на ней рыбью губу.
— Ах, милая, — сказала тетя, — не нужно было так сильно дергать. Теперь бедная рыбка осталась без губы…
Сорвавшись с крючка, мой герой был ошеломлен и долго не понимал, что с ним; потом же, придя в себя, он простонал:
— Опять жить! Опять! О, насмешка судьбы!
Заметив же, что у него недостает нижней челюсти, карась побледнел и дико захохотал… Он сошел с ума.
Но я боюсь, как бы не показалось странным, что я хочу занять внимание серьезного читателя судьбою такого ничтожного и неинтересного существа, как карась. Впрочем, что же тут странного? Описывают же дамы в толстых журналах никому не нужных пескарей и улиток. А я подражаю дамам. Быть может даже, я сам дама и только скрываюсь
Итак, карась сошел с ума. Несчастный жив еще до сих пор. Караси вообще любят, чтобы их жарили в сметане, мой же герой любит теперь всякую смерть. Соня Мамочкина вышла замуж за содержателя аптекарского магазина, а тетя уехала в Липецк к замужней сестре. В этом нет ничего странного, так как у замужней сестры шестеро детей и все дети любят тетю.
Но далее. На литейном заводе «Кранделя сыновья» служит директором инженер Крысин. У него есть племянник Иван, который, как известно, пишет стихи и с жадностью печатает их во всех журналах и газетах. В один знойный полдень молодой поэт, проходя мимо пруда, вздумал выкупаться. Он разделся и полез в пруд. Безумный карась принял его за Соню Мамочкину, подплыл к нему и нежно поцеловал его в спину. Этот поцелуй имел самые гибельные последствия: карась заразил поэта пессимизмом. Ничего не подозревая, поэт вылез из воды и, дико хохоча, отправился домой. Через несколько дней он поехал в Петербург; побыв там в редакциях, он заразил всех поэтов пессимизмом, и с того времени наши поэты стали писать мрачные, унылые стихи.
СОСЕДИ
Петр Михайлыч Ивашин был сильно не в духе: его сестра, девушка, ушла к Власичу, женатому человеку. Чтобы как-нибудь отделаться от тяжелого, унылого настроения, какое не оставляло его ни дома, ни в поле, он призывал к себе на помощь чувство справедливости, свои честные, хорошие убеждения — ведь он всегда стоял за свободную любовь! — но это не помогало, и он всякий раз помимо воли приходил к такому же заключению, как глупая няня, то есть, что сестра поступила дурно, а Власич украл сестру. И это было мучительно.
Мать целый день не выходила из своей комнаты, няня говорила шёпотом и всё вздыхала, тетка каждый день собиралась уехать, и чемоданы ее то вносили в переднюю, то уносили назад в комнату. В доме, во дворе и в саду была тишина, похожая на то, как будто в доме был покойник. Тетка, прислуга и даже мужики, казалось Петру Михайлычу, загадочно и с недоумением смотрели на него, как будто хотели сказать: «Твою сестру обольстили, что же ты бездействуешь?» И он упрекал себя в бездействии, хотя и не знал, в чем собственно должно было заключаться действие.
Так прошло дней шесть. В седьмой — это было в воскресенье после обеда — верховой привез письмо. Адрес был написан знакомым женским почерком: «Ее Превосх. Анне Николаевне Ивашиной». Петру Михайлычу почему-то показалось, что в оболочке письма и в почерке, и в недописанном слове «Превосх.» было что-то вызывающее, задорное, либеральное. А женский либерализм упрям, неумолим, жесток…
«Она скорее согласится умереть, чем сделать несчастной матери уступку, попросить у нее прощения», — подумал Петр Михайлыч, идя к матери с письмом.
Мать лежала в постели, одетая. Увидев сына, она порывисто поднялась и, поправляя седые волосы, выбившиеся из-под чепца, быстро спросила:
— Что? Что?
— Прислала… — сказал сын, подавая ей письмо. Имя Зины и даже слово «она» не произносилось в доме; о Зине говорили безлично: «прислала», «ушла»… Мать узнала почерк дочери, и лицо ее стало некрасивым, неприятным, и седые волосы опять выбились из-под чепца.
— Нет! — сказала она, делая руками так, как будто письмо обожгло ей пальцы. — Нет, нет, никогда! Ни за что!