Табак
Шрифт:
– Я думаю, что твое поведение антипартийно, – тепло, но серьезно и медленно начала она, положив руку ему на плечо. – Антипартийно не по существу, но применительно к сегодняшней обстановке. Оно противоречит генеральной линии партии в тактике – ведь мы до сих пор совершенно иначе подготавливали и проводили стачечную борьбу. Заграничное бюро может думать, что хочет. Оно не знает местных условий. Его директивы путают активистов и заставляют их колебаться, убивают веру рабочих в высшее руководство партии…
– Эта вера подрывается уже давно, но не Заграничным бюро, а Луканом, а ты этого не видишь, –
– Значит, я, по-твоему, темная? – с усмешкой спросила Лила.
– Нет, то-то и плохо, что ты совсем не темная! – В голосе Павла все больше звучала враждебность. – То-то и плохо, что ты одарена качествами отличного партийного активиста! То-то и плохо, что ты во имя дисциплины и высокого долга партийца сбиваешь с пути десятки, сотни товарищей, которые не смогут вовремя избавиться от сектантских глупостей! А хуже всего то, что ты в глубине души считаешь мою точку зрения правильной, но какое-то странное недоверие мешает тебе согласиться с ней.
– Недоверие? – повторила она, как слабое, глухое эхо. – Какое недоверие?
– Недоверие к любому интеллигенту, которое Лукан непрерывно насаждает среди рабочих. То, которое ты сейчас выразила мне! Мое поведение антипартийно… я оппортунист, фракционер… что еще? Будь спокойна! Я не считаю тебя темной! Я не собираюсь использовать тебя для осуществления своих вредительских планов. Держись от меня подальше!..
– Ты хочешь отнять у меня право думать самостоятельно, – с болью возразила Лила.
– Ах так? С каких пор ты начала самостоятельно решать вопросы, над которыми мы уже десять лет ломаем головы? Я не отнимаю у тебя этого права! Думай, что хочешь. Я не прошу твоей помощи.
Он замолчал и опустил голову. Сонную тишину рощи нарушали только дятлы, стучавшие по сосновой коре. Воздух был насыщен густым ароматом смолы. Где-то вдали монотонно и грустно стрекотали кузнечики. Между ветвями сосен проглядывала яркая синева неба, но она уже не радовала Лилу. Охваченное нежданной печалью, сердце ее застыло; что-то начало рушиться в ее отношениях с Павлом – и так легко, что это поразило ее.
– Подумай хорошенько, нужно ли так держаться со мной, – сказала она. – Именно со мной! Я думала, ты меня за то и любишь, что я ставлю партию выше всего, что трудные вопросы я решаю своим разумом.
– Ну и продолжай в том же духе. Никто тебе не мешает.
В его голосе прозвучала такая холодность, что Лила вздрогнула. Павел сидел сгорбившись, опершись локтями о колени, и, посасывая сигарету, смотрел в землю. В его длинных ногах, широких плечах, в смуглом лице и черных блестящих волосах была какая-то древняя, как жизнь, сила, которая заставила Лилу взять его под руку и тихо сказать:
– Давай хоть пройдемся.
Он ответил холодно и коротко:
– Нет.
Лила отдернула руку, выпрямилась и спокойно сказала, как будто ничего особенного не случилось:
– Тогда я уйду пораньше. Когда мы увидимся?
Он ответил рассеянно:
– Не знаю.
Лила медленно поправила волосы. В светло-голубых глазах ее была горькая усмешка. Прежде чем уйти, она спросила равнодушным деловым тоном:
– На складе «Никотианы» среди рабочих подвизается некий Макс Эшкенази… Ты его знаешь?
– Да.
– Что он за человек?
– Очень умный и честный товарищ.
Лила постояла еще несколько секунд. Брови ее сдвинулись.
– Мне он не очень нравится! – сказала она вдруг.
А Павел хлестнул ее словами:
– Возможно. Он не нравится и Лукану.
Борис закончил в околийском финансовом управлении дело, из-за которого уходил с работы, и, расставшись с Ириной, направился в нижнюю часть города – в район табачных складов. Жара спала. Он миновал торговые ряды с их постоялыми дворами, корчмами, кузницами, шорными и слесарными мастерскими, перед которыми каждую субботу крестьяне и продавцы-евреи торговались до хрипоты. С постоялых дворов несло зловонием слежавшегося навоза, а корчмы обдавали прохожих запахом прокисшего вина и ракии. Перед слесарными мастерскими среди лопат, заступов, ящиков с гвоздями и мешков с купоросом сидели пожилые седобородые евреи в грязных ермолках. Они перебирали зерна четок в каком-то особенном, непонятном для других экстазе самоуглубления, в то время как их сыновья, бледные и рахитичные, прислуживали в лавках. Звонок в кино возле синагоги настойчиво трещал, обещая зрителям волнующую серию подвигов Буффало Биля. Борис содрогнулся. Всего лишь год назад ему предлагали место кассира в этом кино, а теперь его приглашают в управление «Восточных Табаков». Прошел год, и за этот год Борис не остался на месте; напротив, табачный мираж засиял теперь для него еще ярче.
Он прошел торговые ряды и свернул к реке по узким уличкам беднейшей части города. Тут почти не было зелени. Ветхие одноэтажные домишки, побеленные известью, жались один к другому, словно стыдясь своего вида. В тесных дворах, пересеченных зловонными сточными канавами, мелькали удрученные заботами женщины, готовые истерично поругаться с кем угодно по самому пустяковому поводу. Никто не учил этих женщин хорошим манерам, а бесконечные лишения расстроили им нервы. На улице играли дети. Малыши валялись в пыли в одних рубашонках, ребята постарше, но еще не достигшие того возраста, когда здоровье детей уже губят на табачных складах, играли в бабки, ожесточенно ссорясь. Никто во говорил этим детям, что такое человеческое достоинство, и озлобление овладевало их душами с самых юных лет.
Наконец Борис миновал этот неприглядный район и подошел к складам. Это были огромные, многоэтажные строения, которые стоили миллионы. В современном стиле их голых фасадов с маленькими квадратными оконцами было что-то холодное и бездушное, как и тот мир, который их воздвиг. Склад «Никотианы» издали походил на допотопное чудовище: казалось, он хочет подавить соседей своей громадой. На его стене у железных двустворчатых ворот, которые вели во двор, висела вывеска. Золотыми буквами светились слова: