Табак
Шрифт:
– Вижу, – небрежно ответил Мичкин со спокойствием человека, знающего свое дело.
Пройдя еще немного, он остановился возле группы высоких скал и знаком подозвал к себе товарищей. Павел поспешил к нему. Отсюда седловина была видна как на ладони. Место это казалось укромным и удобным, но от лагеря там и следа не осталось. Седловина была сейчас такой же безлюдной и голой, как и весь широкий гребень хребта. Лишь кое-где на ней темнели густые заросли можжевельника и чахлые сосенки, которые сбегали вниз по склону, становясь все более и более крупными и частыми и наконец сливаясь с лесом. Один за другим партизаны подтянулись к скалам и, остановившись, разочарованно смотрели на покинутую стоянку, где следы пребывания людей были тщательно уничтожены.
– Кто-то идет, – сказал Павел.
– Это Андон, – отозвался Мичкин. – Его оставили для связи.
К скалам со стороны седловины к ним медленно приближался невысокий, обросший щетиной человек в меховой безрукавке и бриджах. За плечом у пего висели винтовка и сумка с едой. Он жевал на ходу хлеб с брынзой.
– Здравствуй, Андон! – крикнул Мичкин. – А где остальные?
– Перебрались к Пещерам, – невозмутимо ответил Андон. – Сюда идет пехотная колонна с минометами. Но сегодня-завтра здесь будет жарко.
VI
Динко чувствовал себя глубоко несчастным. В тысячный раз вспоминал он во всех подробностях свою непростительную ошибку. Его не арестовали, у него не отобрали оружия, но отстранили от командования отрядом. Ночью он ложился в стороне от товарищей, под навес из сосновых ветвей, а вокруг в молчании стояли облитые лунным светом горы. Днем он наравне с другими делал укрепления для пулеметных гнезд. Работал до изнеможения, но заснуть не мог: тяжелые мысли отгоняли сон. В его сознании теснились скорбные, укоряющие образы товарищей, которых он послал на смерть в припадке гнева на враждебный мир.
Гнев этот вспыхнул мгновенно, как только Динко увидел длинный черный лимузин, приближавшийся со стороны Беломорья, а потом разглядел в бинокль вышедшего из машины ненавистного человека. Его обуяла слепая ярость, превратившаяся в неодолимое желание уничтожить этого человека. Зачем он поддался чувству личной мести? Зачем пожертвовал своими лучшими людьми? Зачем приказал идти в атаку? На эти вопросы он не мог дать себе ответа, но все последующие события помнил с убийственной ясностью. Нападающие наткнулись па ураганный огонь пулеметов и автоматов. Для защиты складов немцы соорудили бетонированные доты. Атака закончилась полным провалом. А йотом, когда отряд отступил в горы, Динко увидел в бинокль чернеющие па перроне трупы товарищей. Отряд потерял трех бойцов. Разве можно было оправдать это?
Как-то ночью, думая о своем поступке, Динко пришел в такой ужас, что почувствовал себя раздавленным. И тогда в ночной тишине, которая показалась ему страшной, он услышал голос партии: «Ты недостоин поста, который тебе доверили. Ты не настоящий коммунист». – «Почему? – оправдывался Динко. – Ведь мне приказано наносить удары по врагу… Не все ли равно, где и как?» А голос партии, разгневанный его возражениями, звучал в ответ: «Да, но никто не приказывал тебе нападать на станции, которые, как тебе известно, укреплены дотами и пулеметными гнездами… Ты повел людей в атаку только потому, что хотел убить ненавистного тебе человека. Верно, что он подлец и враг народа, но ты был ослеплен личной враждой, ревностью, безнадежной любовью к женщине. А это недостойно коммуниста. Ты должен бороться не против отдельных личностей, а против той системы, которая калечит души людей».
Голос умолк, заглушённый жестокими укорами совести, которые терзали Динко. Мысль об убитых товарищах мучила его невыносимо. Из груди его вырвался хриплый, прерывистый вздох. Омерзительно было и то, что сам он остался невредим. Может быть, это вышло случайно?… Нет, не случайно. Просто он оказался сзади. Во всех прежних схватках он шел первым, подвергаясь опасности наравне с товарищами, а на этот раз укрылся за грудой мешков с цементом, чтобы остаться невредимым и собственными руками захватить, а потом убить человека, которого он ненавидел всей душой. Даже товарищи его были удивлены необычайной осторожностью своего командира. Все, что он делал в тот день, теперь казалось ему чудовищным.
И тогда он подумал, что не имеет права жить. От этой мысли ему стало легче – она несла надежду на искупление. Рука потянулась к поясу и нащупала тяжелый дальнобойный пистолет, с которым он никогда не расставался. Одна пуля – и ошибка будет искуплена. Но тут Динко снова услышал властный голос партии, голос тысяч сердец и тысяч умов: «Не смей!.. Твоя жизнь давно ужо принадлежит мне. Только я вправе распоряжаться ею».
Местные жители, сочувствующие партизанам, направили отряд карателей по ложному следу. Два дня прошли спокойно, и партизаны без помехи обосновались на повой стоянке возле Пещер.
Павел горел желанием поскорее встретиться с Лилой, но оказалось, что она обходит оперативную зону с каким-то поручением. Двенадцать лет они не виделись. Все это время он думал о ней, и когда его томила тоска по родине, и когда он видел в лицах других женщин отдаленное сходство с ней. И тогда им овладевали печаль, чувство неудовлетворенности и влечения к чему-то, словно в его бурной жизни, насыщенной борьбой и работой, чего-то не хватало, словно судьба, ревниво оберегавшая его от всех опасностей, была к нему несправедлива, отказывая ему во встрече с Лилой. Эта женщина влекла его к себе чем-то глубоким и сильным, чему он сам не мог дать названия. Видал он красивых испанских работниц с темными глазами и янтарными лицами, которые подносили патроны в окопы и умирали как героини. Видал он синеглазых, крепких, свежих, как весна, советских девушек, которые строили новые промышленные города в тайге и восхищали его своей жизнерадостностью. Видал он под небом многих стран, как хороши и мужественны женщины-труженицы, но ни одна но могла затмить образ Лилы. И мешали этому не только воспоминания о ее любви, чистой и немного терпкой, как несозревший плод. С течением времени Павел понял, что Лила дорога ему тем, что в пей живо все, чем его влечет к себе родина. Ее горячие влажные уста манили не только поцелуями, но и пленительной силой родного говора; ее акварельно-нежная красота напоминала о мягком южном пейзаже; болгарская строгость нравов сочеталась у нее с неподдельной искренностью девушки из народа. С Лилой были связаны воспоминания о тихих теплых вечерах и предрассветной свежести в родном городке, о дорогих ему нравах и обычаях, о многих мелочах и событиях, которые хоть и не имели отношения к борьбе, но были одинаково близки каждому болгарину. Лила – это родина.
Павлу не удалось повидаться с ней в Советском Союзе, так как они попали не в одну школу, а после окончания были посланы на работу в разные места. Но время от времени болгарские эмигранты, с которыми он встречался, рассказывали Павлу о ее успехах. Постепенно в его воображении возник образ зрелой женщины, может быть несколько придирчивой и строгой, но одаренной достоинствами опытного партийного работника. Так же красива ли она, как прежде, спрашивал он себя. Может, жизнь в подполье – ведь Лила вернулась в Болгарию на четыре года раньше его, – может, возраст, трудности и напряженная борьба иссушили ее красоту и набросили на ее лицо грубую сетку морщин и складок?… Людям, как и цветам, суждено увядать. Павел не удивился бы, увидев перед собой располневшую или же, наоборот, тощую, согбенную женщину. Но какой бы она ни оказалась, это уже не могло повлиять на его любовь, на то глубокое и прочное чувство, которое влекло его к Лиле.
Вечера Павел проводил в разговорах с Луканом и новым знакомым – майором, членом партии с первой мировой войны. Они вдвоем возглавляли партизанский штаб и подробно ознакомили Павла с обстановкой и людьми. Лукан изменился во многом. Бывший левый сектант встретил своего прежнего противника сердечно и с открытой душой, не допуская и мысли, что Павел будет высокомерно попрекать его за прошлое. Он не ошибся, и между ними сразу же установилось полное взаимопонимание. Партия стерла все следы их прежней неприязни.