Табак
Шрифт:
Хозяева недовольно посмотрели на ферментатора, словно опасаясь, как бы он не оскорбил их гостя. Патрос был горячим поклонником Венизелоса и ненавидел болгар, но в космополитическом кругу табачных магнатов антагонизм национальностей исключался. Гость и хозяева раздраженно курили и время от времени поглядывали на Патроса. Ферментатор допил анисовку и собрался уходить. Он не без горечи понял, что сделался лишним в этом доме, как только рассказал о результатах своей разведки. Пропасть между хозяевами и рабочими нельзя было заполнить ничем.
– Хотите с нами пообедать? – спросил служащий Кондояниса после ухода Патроса.
– Нет, спасибо, – отказался эксперт. – Яне могу оставить госпожу Мореву одну.
– Бедная женщина! – сочувственно сказала хозяйка. – Она такая красивая и умная!
– А что теперь будете делать вы? –
Костов небрежно пожал плечами:
– Думаю возвратиться в Болгарию.
– По это же безумие! – Оливковые глаза грека взглянули на него сочувственно. – В Болгарию вступают советские войска.
Костов молчал.
– Оставайтесь у нас! – продолжал грек. – Вы знаете наш язык, и вы очень способный человек. Мы подыщем вам хорошее место в Афинах. Кондоянис о вас отличного мнения.
– Не имеет смысла, – ответил Костов.
– Подумайте об этом серьезно.
Эксперт повторил:
– Нет, не имеет смысла… Весьма вам признателен.
Он встал, поцеловал руку хозяйке и собрался уходить. Молодая чета проводила его до самой улицы. Когда Костов сел за руль и завел мотор, гречанка спросила:
– Это правда, что вы собираетесь удочерить какую-то сиротку с Тасоса?
– Да, я хотел, но девочка больна и, наверное, умрет.
– Вы очень добрый человек.
А Костов вспомнил маленькое худенькое тельце, обескровленное лихорадкой, и проговорил с горечью:
– Сударыня, я всего лишь бесполезный человек.
Пересекая площадь, примыкавшую к пристани, Виктор Ефимович шел но раскаленной гранитной мостовой и настойчиво твердил про себя: «Нужно найти попа и гроб… Он с ума спятил… Где я ему найду попа а гроб в такую жару?» По вскоре он сообразил, что стоит ему найти попа, как найдется и гроб, потому что священники по роду своих занятий связаны с магазинами похоронных принадлежностей. Это позволило Виктору Ефимовичу сосредоточиться лишь на выполнении первой половины задания. Он начал всматриваться в толпу, но жара, опьянение и что-то неладное с кровеносными сосудами в его голове действовали на него так, что люди двоились в его глазах, а иной раз он вместо одного человека видел четырех, так что был положительно не в состоянии различать, в камилавках они или в обыкновенных шапках. А толпа греческих рабочих и болгарских солдат с красными ленточками в свою очередь стала всматриваться в багровое лицо и дорогое одеяние Виктора Ефимовича, который имел обыкновение донашивать старые костюмы своего хозяина и сейчас был одет экстравагантно, по моде примерно 1928 года: пиджак без талии, брюки с не в меру широкими штанинами и венка. Но это одеяние, хоть и странное, не казалось бы столь вызывающим, если бы Виктор Ефимович догадался снять свастику, которая украшала петлицу его пиджака и которую он носил не из снобизма или желания подчеркнуть свою принадлежность к антикоммунистическому миру, а потому, что свастика побуждала немецких гостей его хозяина давать ему на чай. А сейчас, после того как Виктор Ефимович славно опустошил полдюжины бутылок коньяка «Метакса», он и вовсе не помнил про значок в петлице своего пиджака. Однако расхаживать со свастикой среди голодных греков, которые уже пять дней не получали даже ломтя кукурузного хлеба, было более чем вызывающе. И лишь опасение. что столь дерзкий субъект, уж конечно, носит в кармане пистолет, мешало грекам наброситься на него.
Побродив немного по площади и неизвестно зачем обойдя римский акведук, но не встретив ни одного попа, Виктор Ефимович почувствовал, что от жары ему становится дурно. Голова у него шла кругом, прохожие плыли перед ним в каком-то раздражающем красноватом тумане, тротуар, по которому он двигался, наклонялся то в одну, то в другую сторону. Виктор Ефимович знал, что в таких случаях рекомендуется поскорее выпить холодного пива. У первого же ресторана, попавшегося ему на глаза, он сел за столик, стоявший на тротуаре, и тут увидел, что по улице идет поп.
Это был грязный, нищий и голодный греческий поп в вылинявшей рясе и замусоленной камилавке, поп, отнюдь не достойный чести отпевать господина генерального директора «Никотианы», но как-никак поп. служитель православной церкви. Боясь его упустить, Виктор Ефимович свистнул и закричал ему вслед, да так громко, что обернулся не только священник, но и все прохожие. Поп, озадаченный, направился к столику перед рестораном.
– Сядь-ка да выпей пива, – фамильярно предложил ему Виктор Ефимович. – Ужасная жара, правда? У тебя найдется время отпеть покойника?
Но поп не понимал по-болгарски и только мрачно смотрел голодными глазами на свастику в петлице Виктора Ефимовича.
– Чего ты на меня уставился?… Выпил я немного, вот и все! – Виктор Ефимович вдруг опомнился. – Черт, ты же не понимаешь, что я тебе говорю!
И, стараясь объяснить, чего он хочет, Виктор Ефимович принялся делать жесты, сопровождая их соответствующей мимикой и последовательно изображая, как умирает человек, как его отпевают, размахивая кадилом, как закапывают гроб. Особые усилия он приложил, стараясь растолковать попу, что нужно найти гроб, а необходимость торопиться с погребением разлагающегося трупа выразил гримасами и фырканьем и, наконец, зажал себе нос. Не будь Виктор Ефимович вдребезги пьян, он бы понял, что во всех этих дурацких жестах и гримасах было что-то зловещее, чем жизнь мстила даже трупу генерального директора «Никотианы». Но греческий поп не был пьян и понял, что умер какой-то человек, имевший отношение к большой табачной фирме, служащие которой наводнили город, как только в него вступили болгарские войска. Этому попу часто приходилось шататься у пристани в поисках корки хлеба, и не раз он пробирался ночью на свалку, куда Виктор Ефимович выбрасывал недоеденные остатки господских пиршеств. И, роясь в мусоре, этот служитель Христа постепенно перестал верить в бога, в православие и в небесную правду, так что в довершение всего генерального директора «Никотианы» должен был хоронить озлобленный, отчаявшийся, ни во что не верящий поп.
Ирина была не так уж бесчувственна, как вообразил было Костов, когда, изнуренный усталостью и жарой, он внезапно рассердился, узнав, что она пошла принимать ванну. Вымыться Ирина решила по привычке к чистоплотности, но она и не думала о том, чтобы поесть или лечь спать, так как жуткий запах смерти распространился но всему дому, да и жара действовала на нее удручающе. Необходимо было задержаться в городе еще на несколько часов, пока иссушенная земля не поглотит навсегда труп Бориса. С помощью Кристалло Ирина, худо ли, хорошо ли, выполнила тот последний долг, который издревле выполняют живые по отношению к мертвым. Женщины омыли тело (на этой мучительной процедуре настояла Кристалло), затем одели и положили его внизу, в холле, на длинный кухонный стол, покрытый простыней. Гречанка добыла у соседей восковую свечу, зажгла ее и поставила возле покойника, а на грудь ему положила букет олеандров и отцветающих японских роз, которые нарвала в саду. Усердно занимаясь всем этим, Кристалло вдруг зарыдала, так что у постороннего человека могло сложиться впечатление, что это она вдова генерального директора «Никотианы». Когда же все было более или менее устроено так, как подобает, гречанка села возле покойника и принялась его оплакивать.
Причитала она напевно и пронзительно, как все простые гречанки, которые в этих местах вот уже две тысячи лет оплакивали своих покойников. Ирина стала прислушиваться к старинному певучему языку, непонятные слова которого Кристалло превращала в душераздирающий вой. То была погребальная истерика сотен поколений женщин, которые провожали покойников всегда одинаково. Но в голосе Кристалло звучали и другие, болезненно-сладострастные звуки, порожденные той истерией, которую она приобрела в пирейских вертепах. Все более резко, все более неприятно звучал ее голос. И тогда Ирина почувствовала, что и она заражается истерией гречанки, что и в ней самой есть что-то от прошлого и настоящего Кристалло, так как в этом мире женщины в той или иной форме вынуждены продавать свое тело за деньги. Она поднялась, схватила за плечи гречанку и затрясла ее, смеясь надрывно и нервно.
– Да замолчи ты наконец, ведьма! Сейчас же уходи отсюда! Убирайся… живо!
Кристалло замолкла и убежала в испуге, потому что Ирина несколько раз ударила гречанку, и каждая пощечина была тяжела, словно нанесенная мужской рукой. Лишь поднявшись к себе наверх, Кристалло поняла, что плакать и причитать ее, как всегда, побудили далекие воспоминания о вертепах Пирея, где пьяницы колотили ее кулаками, а она неистово визжала, не унимаясь и тогда, когда они переставали ее бить. Там она привыкла слезами утолять муки своей разбитой жизни, в слезах искать выход скуке и озлоблению всеми презираемой сводни.