Табак
Шрифт:
Она шла по безлюдным улицам, по обледенелому, скользкому тротуару. Шаги ее одиноко звучали в морозном воздухе. Опасность ареста, призрак пыток исчезли, но в душе ее возникло глубокое и тяжкое раздвоение, казавшееся ей более мучительным, чем недавняя тревога. Ее сердили директивы Лукана, грубость Иосифа, недоверие к Максу и Стефану. Смущали исключение Павла, разговор с пожилым товарищем из городского комитета, наивные, но исполненные здравого смысла вопросы рабочих. В этих вопросах, касающихся самых незначительных будничных дел, угадывались требования, противоречащие директивам Лукана и полностью совпадающие с предсказаниями Павла. Лила уклонялась от этих вопросов, напускала туману, ловко и коварно замазывала своим красноречием острые углы. Разве это честно? Лила опять вздохнула. Ее внутреннее раздвоение все углублялось.
Ветер
Она попробовала согреться, ускорив шаги, но поскользнулась и чуть не упала. Путь ее шел через один из богатых: кварталов города. Из окон новых домов лился мягкий, теплый свет. За кружевными занавесками были видны уютные комнаты с буфетами, картинами, большими оранжевыми или зелеными абажурами, под которыми хорошо одетые дамы читали в тепле книги, а мужчины развертывали вечерние газеты. Из этих окон приглушенно доносились беззаботный смех, знакомый голос диктора, звуки танцевальной музыки. Большой грузовик вывалил несколько тонн крупного блестящего каменного угля перед домом, где жил районный эксперт «Эгейского моря». Молодая женщина в вуалетке, меховой шубке и высоких резиновых ботиках возвращалась домой, сделав покупки, а за ней шла служанка с сумками, набитыми икрой и маслом для бутербродов, орехами, сахаром и шоколадом для завтрашнего торта.
Вид этой женщины и кучи угля снова заставил Лилу почувствовать, как беспросветна нищета, в которой прозябал рабочий люд. Холод показался ей еще более свирепым, бедность еще более жестокой, несправедливость еще более унизительной. Ее пронизывал туман и стало поташнивать от куска соленой пеламиды, съеденной за обедом. Денег в доме едва хватит на несколько недель, а потом начнутся мучительные поиски хоть какой-нибудь работы. Рабочие – в том числе она, Лила, – живут в трагическом одиночестве!.. Лукан нрав: партия не должна свертывать с того пути, по которому шла до сих пор, – пути суровой, непримиримой, беспощадной борьбы! Не надо широких платформ, сложных компромиссов, подозрительных союзников!.. Не надо интеллигентов – таких, как Павел, Стефан и Макс, как пожилой товарищ из городского комитета, толкающих партию на путь оппортунизма, расшатывая ее дисциплину, разрушая ее единство!..
Так рассуждала Лила, ежась от стужи, проходя сквозь свет и тени морозного вечера. К этим мыслям ее толкали теперь холод, терзавший ее плохо одетое тело, кусок соленой пеламиды, весь день заставлявший ее пить воду, крупный блестящий уголь, привезенный табачному эксперту, и довольство той женщины, которую она встретила. Чувства ее были заняты только царящей в мире неправдой. Она не понимала, что борьбу против неправды надо вести одновременно многими средствами и разными способами и что борьба должна быть гораздо более широкой, гибкой и разносторонней, чем этого требуют схемы Лукана. Выйдя на Базарную улицу, Лила направилась в слесарную мастерскую дяди. Еврейские лавочки вокруг были заперты и темны, но в окне мастерской еще горел свет. Лила открыла дверь и заглянула внутрь. Ученики и дядя уже ушли. Мастерская помещалась в длинной узкой комнате, по степам которой были развешаны инструменты. В глубине, присев на корточки возле бойлера, работал Шишко.
– Папа, ты еще не идешь? – спросила Лила.
– Придется задержаться, надо починить эту штуковину… Входи!
Лила затворила за собой дверь.
– Ну что? Повидалась? – тихо спросил он.
– Все в порядке. В Софии арестованную освободили.
– Слава богу, – вздохнул Шишко. – Я, сказать по правде, совсем измучился! Очень беспокоился весь этот месяц…
– Что поделаешь, – тихо отозвалась Лила. Потом добавила громко: – Так я пойду…
– Ступай! – Шишко снова присел на корточки возле бойлера и принялся что-то разглядывать. – Послушай! – вдруг вспомнил он. – У Симеона сноха рожает, мать пошла к ним – принимать… Дома никого нет.
– Знаю, – сказала Лила.
– Затопи печку. Уголь есть?
– Есть, но я думала Симеону отнести.
– Ты о них не беспокойся. Блаже, наверное, им уже купил. Затопи печку и читай в тепле. Завтра получу деньги за бойлер и привезу еще сто кило.
Лила опять собралась уходить, но Шишко еще раз остановил ее.
– Слушай! Ты пеламиды больше не ешь. Она, говорят, испорченная… К нам всегда падаль везут. Лавочник ее из-под полы купил, по дешевке, и ветеринар составил акт.
– Я ее выкину.
Лила пошла домой. Туман сгустился. Базарный день угасал в освещенных корчмах постоялых дворов, в которых подвыпившие крестьяне играли на волынках и тамбурах. Из конюшен, где стояли распряженные волы, шел теплый влажный запах сена и навоза. Запертые на замок темные еврейские лавчонки молча притаились, а над ними кротих хозяев. Мелкие еврейские ремесленники строили себе дома в торговых рядах с таким расчетом, чтобы первый этаж служил мастерской, а второй – жильем. За окнами этих жилищ коротали свой замшелый век люди, из среды которых порой смело вырывались на волю молодые ремсисты. Миновав торговые ряды, Лила пошла по узким уличкам рабочего квартала. Почти все его низкие, вросшие в землю домишки были уже темны: рабочие, экономя уголь, ложились рано. Над рекой навис густой туман; в морозной тишине глухо раздавался стук топора: кто-то колол дрова. Свернув на свою уличку, Лила вдруг заметила силуэт высокого мужчины. Человек стоял прямо перед ее домом и в свете уличного фонаря четко выделялся на молочно-белом фоне тумана. Незнакомец был в шляпе и модном пальто в талию. «Длинный!» – с негодованием подумала Лила. Несколько минут она стояла с бьющимся сердцем, потом, придя в себя, вошла в соседний двор и спряталась за сараем. До нее донеслись звонкие удары: незнакомец стучал в оконное стекло. Постучав несколько раз и не получив ответа, он пошел по улице. Звук его шагов по скованной морозом земле слышался все отчетливей. Путь его лежал мимо сарая, за которым притаилась Лила. Как только он поравнялся с сараем, Лила узнала его. Это был Павел. И тогда она, сама того не желая, тихим, глухим от волнения голосом окликнула его.
Он обернулся. Она вышла из-за сарая и спросила:
– Зачем ты сюда пришел?
– Я хотел тебя видеть.
Они безотчетно сжали друг другу руки. Но она первая овладела собой и промолвила враждебно:
– На что тебе видеть меня?… Ведь я дура, я ничего не понимаю…
– Пойдем к вам!
– Дома никого нет, – холодно проговорила она.
– Именно поэтому, – настаивал он. Пока Лила отпирала дверь, он низким, упавшим голосом глухо произнес:
– Меня исключили из партии. Ты уже знаешь?
– Знаю, – ответила она.
Когда они вошли в комнату, он снял пальто и сел на стул, а Лила принялась растапливать печку. Глядя на Лилу, Павел думал, что не напрасно пришел он сюда искать убежище от гнева и чувства пустоты, которые так угнетали его. Он был знаком со многими женщинами, но ни одна из них не обладала удивительной гордостью этой замкнутой и несколько холодной девушки. У многих были правильные черты лица, русые волосы и светлые глаза, но ни у кого не было такой нравственной силы, а духовный облик не соответствовал так полно идее, за которую они боролись. Лила виделась ему неотделимой частью этого терзаемого нищетой рабочего квартала, этой убогой каморки с железной печкой и дощатыми кроватями, покрытыми козьими шкурами и грубошерстными одеялами. Ему показалось, что ее старая юбка, вылинявший свитер, осунувшееся лицо являются воплощением мук, забот и надежд тысяч рабочих, ожидающих конца зимы, чтобы снова начать тяжелую, изнурительную и скудно оплачиваемую работу на табачных складах. И все-таки трудная жизнь не огрубила ее внутреннего облика, не помешала ей стать образованным и мыслящим человеком. Ему показалось, что эта девушка, похожая на цветок, выросший среди жестокой бедности и лишений, вобрала в себя все самое здоровое, жизнеспособное и прекрасное, что есть в рабочем классе, а красота ее так одухотворена потому, что эту девушку никогда не развратяг расчетливость и пороки враждебного мира. И в то же время ему показалось, что в Лиле есть что-то недосягаемое, нереальное, призрачное, словно видение будущего, которое вот-вот развеется, оставив после себя лишь тоску по недостижимому.