Тадзимас
Шрифт:
Работой – очень серьезной, порою слишком серьезной.
В известном смысле – признаться следует – ригористичной.
Как правило, сплошь рискованной.
Зачастую – еще и опасной.
На пределе всех наших, достаточно, как мечталось, немалых, и все-таки, если честно, довольно скромных, человеческих, данных природой от рождения каждому, больше или меньше, но, тем не менее, обусловленных чем-то заранее, ограниченных все же возможностей.
На грани, – острейшей, ранящей, манящей к себе, – вероятного.На износ, – ничего не попишешь, так уж вышло, – на выживание.
По старой, магическим образом вкладывающей в твою руку, совсем непривычную к боям, отменно тяжелый меч обоюдоострый, – которым надо не просто махать, хоть и с грозным видом, да слишком уж бестолково, – но еще и рубить, – жестокой, к сожалению, пусть и оправданной, математически четкой формуле затянувшегося противостояния грозного,
По собственным – кто их, скажите, и когда создавал? – а ведь были, соблюдались упрямо и свято, помогали выжить, – законам.По заданным, видно, самим временем, тем, отшумевшим – таким, о каком и слыхом не слыхивали, и даже приблизительного представления не имели в других, свободных, как хотелось бы верить, странах, где-то там, в непонятном, смутном и трудновообразимом, призывающем еле видным сквозь бесчасье маячным светом нас, отчаянных фантазеров и романтиков, далеке, во все стороны, врассыпную, разбегающихся от наших, злополучных, денно и нощно охраняемых, неприступных, словно крепости чередою понастроили там, границ, от встающего на пути всевозможных дурных влияний на советского, без изъянов, образцового человека, в самом деле непроницаемого, железного, прочного занавеса, прочнее некуда просто, быть не может его надежнее, непреложнее, глуше, – нормам.
Работа – без всякой риторики говорю – не за страх, а за совесть. Так мы ее понимали, так – ее выполняли, так разрасталась она. (Благо, теперь-то ясна.)
Со своим, особым, углом зрения на действительность. Этот угол зрения, кстати, постепенно, пусть и не сразу, но упрямо, неумолимо, высветляя самое главное, укрупняя наиважнейшее, неуклонно, из года в год, обостряясь, определял, на поверку, почти все. Или даже – чего там скромничать, если правды не скроешь! – все. Что же касается нашей, отечественной, действительности, то она, хитрющая бестия, в коварстве давно изощренная, умеющая любить лишь тех, кто ей был угоден, кто ей верно, рабски служил, но куда охотней и чаще умеющая губить всех, кто был ей опасен или же нежелателен, просто не вписывался, по причине своей непохожести на шаблонные схемы, в нее, буквально ежесекундно, контролируя всех и все, все учитывая, давала о себе, всевидящей, знать, – приходилось тогда поневоле быть годами настороже, начеку, напрягаться и вглядываться, вырабатывать, из нежелания пропадать с концами, в себе какое-то, личное, в каждом случае неповторимое, противоядие, что ли, всякую, пусть и наивную, но возможную все же, нет, действенную и спасительную защиту, – иначе ведь пропадешь, сожрут без остатка, с костями запросто, и не подавятся, и не поморщатся даже, к людоедству им не привыкать, потому-то и допускать этого, согласитесь, никак было нам нельзя.
Со своими, понятно, приемами и бесчисленными привычками. О таковых, полагаю, написать можно целый трактат, – и то небось потрудившись, уже написав его вроде бы, именно вроде бы, потому что всего не охватишь ни взглядом, ни словом, и высказавшись откровенно и в полной мере, неминуемо что-нибудь стоящее глядишь да и вспомнишь еще, – а помимо всего эти самые приемы и эти привычки были в прежние годы у каждого свои собственные, несмотря на некоторую, всего лишь, – поскольку была среда у нас, единая, целостная, отзывчивая, – их общность.Со своею собственной, рыцарственной, выработанной, замечу, далеко не случайно, сознательно, вместе с довольно скоро накопленным, жизненным опытом, именно цеховой, по-хорошему, по-старинному, честь по чести, рабочей, – этикой.
Что ни день, что ни год, что ни взгляд, что ни шаг – сплошные из ряда вон выходящие, экстремальные, фронтовые, очень похоже, сложноватые, в общем, условия. К ним быстро все приноравливались, относились к ним, словно к данности: ну и что с того, что они, каковы уж есть, – неизменны, что они, такие, родимые, то есть явь, да и все, – неизбежны?
Потому что мы не в бирюльки играли, не дурака валяли, не самолюбие свое, драгоценное, тешили.
Потому что знали свою правоту – очень твердо знали, назубок, всем своим существом, каждой клеточкой, самой малой, каждым вздохом и словом каждым, каждый миг, – и умом, и хребтом.Потому что заняты были, мой читатель возможный, – работой.
Не по прихоти, даме капризной, всегда кратковременной, даже мимолетной, довольно быстро, как-то разом, надоедающей и всю себя, без остатка, исчерпывающей напрочь, ничего никогда никому почему-то не оставляющей для развития светлой идеи, впрок, на будущее, на потом, а конечно же по призванию – самому что ни на есть подлинному, высокому, – а это уже не шуточки.
Не по странному принуждению, или – или, а по приязни. Вот это в самую точку. Как раз приязнь, утверждаю, все обычно встарь и решала. Первоначальный импульс многое некогда значил. От него потом, чуть позднее, протягивалась незримая духовная нить – в будущее. Он давал главный, точный, длительный – сквозь бесчасье определяющий музыкальный, ежели так можно выразиться теперь, многотемный и многосмысленный, несомненно, строй нашей жизни многосложной, – чистейший звук. Из него потом, по традиции устоявшейся, и разрасталась небывалая полифония наших славных дружб и трудов.Не по блату, а по тому судьбоносному, как приходится констатировать нынче, выбору, который делал когда-то, неминуемо, сам решая, как ему поступить, который обязан был просто сделать однажды каждый из нас, и по тому отбору, чрезвычайно, кстати, придирчивому и максимально строгому, который производил из нашей весьма пестрой братии – Некто, Видящий Все Наперед.
Что же было в нас, молодых и не очень, значительно старше и по возрасту, и по немалому, с этим возрастом накрепко связанному, с кровью давшемуся и с потом, потому и трагичному, опыту, что же было, во всех нас, гражданах грандиозной и бестолковой, горячо любимой и все же страшноватой, режимной страны, в нас, какой-нибудь горстке, всего-то, правдолюбцев, единомышленников, по сравнению с остальными, с теми, коих не счесть, с другими, тоже гражданами, советскими, правды жаждавшими желанной, справедливости, жизни достойной и свободы, такое особенное, чем разительно, десятилетиями отличались мы, почему-то, по своей ведь воле, избравшие самиздат средой обитания, светлой областью духа, от прочих, всех вокруг, современников наших?
Что, скажите, соединило в нас личный выбор и строгий отбор?Что сгустило в единое целое – горение и сгорание?
Ох, самиздат, самиздат! Свеча, когда-то зажженная, не с одной стороны, как положено, – сразу с двух различных сторон.
Я, повидавший столькое на веку своем, что, пожалуй, с лихвой хватило бы этого на десятерых, никак не меньше, а то и больше, людей, хотя бы отчасти похожих и на меня, и на моих соратников, – (но где их найдешь, похожих? – их нет и в помине, их нет нигде, да и быть не может, поскольку все мы, тогдашние, вся наша когорта, среда отзывчивая, вся братия богемная, вся плеяда, звездная сплошь, наверное, навеки неповторимы), – думаю, в затянувшемся отшельничестве своем находясь вдали от столицы и всех, с междувременьем связанных, новаций и метаморфоз, происходящих в ней и с нею, но, тем не менее, все, что было со всеми нами встарь, когда-то, давным-давно, помня лучше других, отчетливо, каждый час, не напрасно прожитый, свой, в каком-то подобье морока, с крайне редкими, драгоценными для души и для сердца, просветами, в ту эпоху, с которой не было панибратства, дружбы, приятельства, но в которой пришлось нам жить, да и выжить, хотя бы мне, например, поскольку спасало только творчество, и спасает, и в грядущем, верю, спасет, потому что лишь с ним я жив, с ним силен и лишь им просветлен, – думаю, здесь, в Киммерии, все чаще, все дольше, сквозь время свободно перемещаясь, теперь, в изменившемся мире, трезво, устало, всерьез, больше того, я, последний человек из легенды, ну, пусть один из последних, по пальцам нас можно пересчитать, убежден, что нас, тех, давнишних, вдохновенных, неугомонных, тогда, в стародавние годы, представляющиеся, как правило, молодым совсем поколениям, да хотя бы моим дочерям, нереальными, невозможными, да и только, невообразимыми, отчасти, во всяком случае, зазеркальными, нас, тогда тоже ищущих путь свой верный, молодых, неустанно жаждущих деятельности, полезной и достойной, просто, в какой-то счастливый день, видно – свыше, одарили этой работой – добровольной, тяжелой, большой.
Так сказать, в рабочем порядке.
Дар – был щедрым.Дар был – рабочим.
Глядя в корень, как и положено, и по-русски, но не на теперешнем новоязе дурном выражаясь, заняты были мы, все, поголовно, по горло, сыты мы были по горло – и не чем-нибудь там, не дурью, не блажью, не бестолковщиной, – а трудом, господа, трудом.
Слово, ставшее – правым делом.
Тем, к чему так тянешься, сам тянешься, весь тянешься, к чему неустанно, исподволь, а потом все внимательней, пристальней, присматриваешься, охотней, чем прежде, – настороженно ли, из любознательности ли, начиная ли, наконец-то, что-то, вроде бы, понимать.
Тем, к чему неумолимо движешься, а потом и рвешься неудержимо, только так, потому что это, прежде всего, но также вопреки всему, интересно.Тем, во что, поначалу только слегка увлекаясь, постепенно и незаметно втягиваешься, причем сам втягиваешься, без всяких уговоров чьих-нибудь пылких, втягиваешься весь – и уже невозможно тебя удержать, и что тебе чьи-то там попытки предостережений, и вскоре, да, уже вскоре, ох, как быстро, надо же, братцы, и уже надолго, быть может, и на всю свою жизнь, ты без этого просто, вот чудеса в решете, ну никак не можешь, просто не мыслишь себя без этого, – но к тому ведь все, признайся, и шло.