Таинственная страсть (роман о шестидесятниках). Авторская версия
Шрифт:
Я обнял эти плечи и взглянул
На то, что оказалось за спиною,
И увидал, что выдвинутый стул
Сливался с освещенною стеною.
Был в лампочке повышенный накал,
Невыгодный для мебели истертой,
И потому диван в углу сверкал
Коричневою кожей, словно желтой.
Стол пустовал, поблескивал паркет,
Темнела печка, в раме запыленной
Казался мне тогда одушевленным.
Но мотылек по комнате кружил,
И он мой взгляд с недвижимости сдвинул.
И если призрак здесь когда-то жил,
То он покинул этот дом. Покинул.
Но это же просто гениально, восклицал либеральный народ. Это инкарнация Мандельштама! И все начинали читать его строки, поскольку едва ли не каждый считал, что он (или она) хоть малую каплю добавили в его освобождение.
Плывет в тоске необъяснимой
Среди кирпичного надсада
Ночной кораблик негасимый
Из Александровского сада…
Или:
Джон Донн уснул. Уснули, спят стихи. Все образы, все рифмы. Сильных, слабых Найти нельзя. Порок, тоска, грехи, Равно тихи, лежат в своих силлабах…
Или:
В деревне Бог живет не по углам,
Как думают насмешники, а всюду.
…………………………
Он изгороди ставит, выдает
Девицу за лесничего и, в шутку,
Устраивает вечный недолет
Объездчику, стреляющему в утку.
Или:
Наверно, тем искусство и берет,
Что только уточняет, а не врет,
Поскольку основной его закон,
Бесспорно, независимость деталей.
Или:
Навсегда расстаемся. Смолкает цитра.
Навсегда — не слово, а вправду цифра,
Чьи нули, когда мы зарастем травою,
Перекроют эпоху и век с лихвою.
Или:
Ночная тишь.
Вороньи гнезда как каверны в бронхах.
Отрепья дыма роются в обломках
Больничных крыш.
Любая речь
Безадресна, увы, об эту пору —
Чем я сумел, друг-небожитель, спору
Нет, пренебречь.
Или:
В Рождество все немного волхвы.
В продовольственных слякоть и давка.
Из-за банки кофейной халвы
Производит осаду прилавка
Грудой свертков навьюченный люд:
«Огосударствленный» с досадой морщится. Ну что такого? Ну, хорошие стихи, вот и все. И вы хотите сказать, что его за эти стихи упекли в ссылку? За это приписали к тунеядцам?
Нэлла Аххо опять переходит в наступление. А вы хотите сказать, что за что-то другое? Может быть, он банку халвы украл? Занимался валютными операциями? Сутенерствовал на бульваре? Учтите, мы поэта так просто не отдадим! Весь мир объявит вам культурный бойкот! «Огосударствленный» страдальчески мычит. Ну что вы, Нэлла, ну вы же меня знаете: я никому зла не сделал. Я обожаю поэзию. Послушайте, я могу записать его в свои литературные секретари. Он будет тогда защищен от дурацких законов.
Поэтесса отмахивается. «Да ну вас! Ведь вы же не Джойс, чтобы нанимать Процкого на роль Бэкетта». «Огосударствленный» обижается. А чем я хуже Джойса?
И вот Яша Процкий входит в «Дубовый» зал писательского ресторана. Ему чуть за тридцать, а выглядит он на двадцать восемь. Он в английском пиджаке. Он вообще любит все английское. У него и поэзия с английским бризом. Мощный некогда чуб слегка засквозил. Пуза в ссылке не нажил.
Пока он идет от дверей к большому столу, за которым в его честь собралась группа шестидесятников, кое-кто из собравшихся мгновенно вспоминает его первый приезд в Москву. Это было в начале 60-х, то есть когда ему было чуть-чуть за двадцать. Гудела компания «новой волны», и вдруг собутыльники вспомнили, что их — Яна Тушинского, Роберта Эра, Нэлку Аххо, Кукуша и Ваксона — ждут в старом здании МГУ на литературный вечер. Пойдешь с нами, Яков? А почему бы нет? Почему не пойти? И он с ними пошел, сильно уменьшив средний возраст группы.
Признаться, он немного струхнул, увидев забитый под потолок амфитеатр Коммунистической аудитории. В родном Питере его на такие ристалища не допускали. И тут Тушинский его представил. Ребята, у нас сегодня особый вечер: с нами пришел молодой гений Яша Процкий. Веснушки так побагровели, что казалось — воспламенится чуб. Он начал читать. Гудел, гудел, потом, позабыв обо всем, принялся орать, извергая стихи. В общем, он ребятам понравился.
Ваксону тут вспомнился и другой, сравнительно недавний эпизод с участием Процкого. После освобождения из ссылки он приехал в Москву для оформления каких-то документов. С ним вместе приехал Колька Сайман, один из главных «ахматовских сирот», поэт герметического наклонения. В те дни в Москве по клубам стал мелькать американский фильм Some Like It Hot. Один знакомый пройдоха позвонил Ваксону и сказал, что эту ленту с Мэрилин Монро будут сегодня крутить в клубе на Малой Лубянке, дом 2. Поехали втроем. Питерские провинциалы трепетали от предвкушения. На узкой улице среди могучих мраморных блоков сталинского ампира стояла толпа безнадежно желающих. Пройдоха оказался до чрезвычайности хитер и провел всех своих. В гардеробной клуба сдали пальтуганы и получили номерки. Эва, сказал Ваксон, посмотрите-ка на номерки. И показал на свой. На нем крупными буквами была выбита красивая аббревиатура: КГБ. «Как вам это нравится, Яков?» — спросил Сайман. Процкий сначала побелел, а потом встряхнулся. Ради такой бабы я готов хоть в ад!
В общем, вот такие и подобные им эпизоды промелькнули перед шестидесятниками, пока Процкий матросской походочкой подходил к столу. А потом пошла гульба с провозглашением тостов, с чтением стихов и с распеванием кукушевских тропов, и прежде всего того, что подсказано было впрямую Пролетающим:
Боже мой, милый Боже, зеленоглазый мой!
Пока земля еще вертится и это ей странно самой.
Пока еще ей хватает времени и огня,
Дай же ты всем понемногу и не забудь про меня!