Таинственный доктор
Шрифт:
Перед тем как проститься, Луиза послала ему воздушный поцелуй.
— По правде говоря, — сказал Жак, когда Дантон, как мы уже сказали, сиявший от восторга, уселся за стол и потребовал, чтобы слуга подавал завтрак, — по правде говоря, ты меня сильно удивил.
— Отчего же? — удивился Дантон. — Ничего сложного тут нет: все дело в том, что ты философ, ты врач, а я — человек. Что я сказал тебе сегодня утром? Что тебе скорее всего не дожить до весны девяносто четвертого года, а мне — до весны девяносто пятого. Но пока-то я еще жив.
— И ты
— Откуда мне знать? Я оказал большие услуги ее семье; отец ее служил судебным приставом в парламенте; я подыскал ему куда более доходное место в морском министерстве. Я уже пробовал говорить с ними насчет женитьбы. Увы, отец — роялист, мать — богомолка; хуже не придумаешь! Вчера я нанес им визит: отец упрекал меня за сентябрьские события, мать сказала, что человек, который хочет взять в жены ее дочь, должен сперва исполнить свой долг перед Господом.
— И ты пойдешь в церковь?
— Я пойду куда угодно, лишь бы добиться желанной цели. Я трибун свободы, но я еще и раб природы. Все это — настоящий заговор; жена моя, эта святая женщина, печется обо мне и в мире ином; она сама была роялисткой и надеется, что, женившись на дочери роялиста, я отрекусь от Революции и сделаюсь защитником вдовы и сироты, заключенных в Тампле.
— Неужели и ты порою предаешься подобным химерическим мечтаниям?
— Я? — Дантон пожал плечами. — Ни в малейшей степени. Дитя, заключенное в Тампле, Филипп Эгалите, герцог Шартрский, месье, брат короля, как они его называют, — всех их уже коснулся смертный тлен, все они обречены. Я мечтаю совсем о другом: жить за двоих, не только днем, но и ночью, ночи отдавать любви, а дни — борьбе; я мечтаю сражаться не жалея сил, самому свести себя в могилу, не дожидаясь, пока это сделают они! Даром, что ли, меня называют Мирабо девяносто третьего года?
Рассуждая таким образом, Дантон поглощал мясо с кровью, обильно запивая его вином. Для поддержания сил этому человеку требовался рацион льва.
После завтрака Жак спросил:
— Ты возвращаешься в Париж?
— Нет, черт возьми! — отвечал Дантон. — Я устал и хочу провести целый день здесь, почерпнуть силы, глядя на нее, а быть может — кто знает? — и разговаривая с ней. Сегодня целомудренное дитя впервые послало мне воздушный поцелуй — я не могу оставить его без ответа.
— В таком случае я могу воспользоваться твоим фиакром?
— Разумеется — если, конечно, ты не хочешь составить мне компанию.
— Нет, я должен выпустить из клетки двух голубков, которых испугал громовой голос моего друга Дантона.
— Голубков? Держу пари, что ты говоришь о Луве и Лодоиске?
— Совершенно верно, — с улыбкой подтвердил Жак.
— Если бы я мог спасти эту парочку, я бы это сделал, — сказал Дантон, — слишком горячо они любят друг друга.
— А если тебе это не удастся? — спросил Жак.
— Тогда я постараюсь, чтобы они умерли в один день. Жак протянул Дантону руку, тот горячо пожал ее и задержал в своей руке.
— Жак, — спросил он, — ты говоришь,
— Да.
— В таком случае, будь спокоен, я отыщу их. Никогда и никому не говори, как и от кого ты получишь эти сведения.
Жак вскрикнул от радости и со слезами на глазах упал ему на грудь.
— Ну вот, — сказал Дантон, — видишь: и тебе тоже случается быть человеком из плоти и крови!
LI. ИЗМЕНА ДЮМУРЬЕ
На знаменитом заседании Конвента, которое мы постарались изобразить в предшествующих главах, Робеспьер сказал:
— Я не отвечаю за Дюмурье, но я ему доверяю.
Мы снова возвращаемся к Дюмурье потому, что судьба жирондистов была связана с его судьбой, а судьба нашего героя Жака Мере — с судьбой жирондистов.
Конечно, мы могли бы не останавливаться так подробно на этих страшных днях. Но разве человек мужественный и любящий отечество, склонившись с пером в руке над теми двумя безднами, которые зовутся девяносто вторым и девяносто третьим годами, способен удержаться от соблазна описать их?
Быть может, однако, следовало избавить наш роман от всех исторических подробностей и связать две его части лаконичным сообщением: «Жак Мере, избранный в Конвент, принял там сторону жирондистов и был вместе с ними изгнан из Собрания»?
Нет, чем старше мы становимся, чем дольше подвизаемся на зыбком поприще искусства и политики, тем более убеждаемся: до тех пор пока великий принцип, провозглашенный нашими отцами, не сделается всеобщим верованием нового мира, до тех пор пока страну сотрясают политические схватки, подобные сегодняшним баталиям, — каждый должен делать все, что в его силах, для реабилитации героев, многократно оклеветанных в роялистских идиллиях, которые обольстительны с виду, но губительны для сердца и ума, ибо к меду в них примешана отрава.
Итак, возвратимся к Дюмурье и лишний раз вступимся за Гору в лице Дантона и за Жиронду в лице Гюаде и Жансонне, засвидетельствовав, что они не служили сообщниками этому предателю, который не мог оправдать свою измену даже таким предлогом, как неблагодарность отечества.
Измена свила гнездо в его сердце еще в январе, когда он покидал Париж; он обещал коалиции спасти короля, но король погиб на плахе.
Дюмурье не имел иного способа доказать, что он не повинен в казни Людовика XVI, кроме как изменить.
У него были скверные отношения со всеми партиями:
с якобинцами, которые не без оснований считали его роялистом или, по крайней мере, орлеанистом;
с роялистами, которые не могли простить ему, что он дважды спас Францию от нашествия чужестранцев: один раз при Вальми, другой раз — при Жемапе;
с Дантоном, который желал присоединения Нидерландов к Франции, тогда как сам Дюмурье полагал, что Бельгия должна быть независимой;
наконец, с жирондистами, которые, в то самое время как он вел с Англией переговоры, внезапно объявили ей войну.