Так близко, так далеко...
Шрифт:
Ведь не случись с Прыгловым этот конфуз, он не продал бы нам дачу. И тогда мы, точно, сварились бы в городе. Сварились бы, спеклись, задохнулись. Потому что в городе душно, в городе пыльно, в городе совершенно нечем дышать, ибо воздух здесь отравлен.
То есть он всегда был отравлен, но раньше мы как-то не обращали на это внимания. Мы даже довольно легко пережили прошлое лето, неимоверно жаркое — когда два месяца подряд температура не опускалась ниже тридцати трёх градусов, плавился асфальт, пересыхали фонтаны и в начале июля скукоживались листья на деревьях.
Но
— Что? — весело спрашивает он. — Бензончиком потянуло?
Свояк потому весел, что сам он различия между городским и дачным воздухом не ощущает. Обоняние у него давно атрофировалось, он с одинаковым удовольствием вдыхает, по собственному выражению, «и озон, и бензон». Остальные же чувствуют себя в городе разбитыми. Состояние это охватывает нас в воскресенье вечером и не покидает где-то до четверга — пятницы.
Я подозреваю, что причина тут вовсе не в кислороде. Ведь городской воздух в четверг или пятницу ничуть не живительнее воскресного. Отчего же тогда мы не задыхаемся? Отчего проходит ломота в суставах, колотье в боку, вялость и апатия? И почему всегда бодр свояк? То, что обоняние у него атрофировалось, ещё ни о чём не говорит. Ну да, он не чувствует запахов, но отраву-то всё равно вдыхает.
Всё дело, как видно, в третьем слагаемом. Мы живём на даче по формуле: свежий воздух+здоровая пища+физический труд. За два выходных дня мы успеваем так «напластаться», что еле-еле приходим в себя к следующей пятнице. Свояк же признаёт только одно слагаемое формулы — здоровую пищу. Два других он «видит в гробу» и целыми днями, запершись в прокуренной комнате, читает свои детективы.
Гипотеза моя подтвердилась, когда я взял отпуск и стал жить на даче постоянно. Теперь я чувствую себя разбитым всю неделю, хотя отравленным городским воздухом не дышу вовсе.
Женщины говорят, что это не страшно. Моя хроническая усталость, обещают они, перейдёт со временем в хроническую бодрость, я вернусь из отпуска мускулистым, загорелым, помолодевшим — и здоровья, добытого таким изнурительным способом, мне хватит до будущей весны. Свояку же они грозят страшными карами. Свояка зимой будет грызть авитаминоз, согнёт радикулит, доконают простудные заболевания.
Откровенно говоря, ради короткого мига сегодняшнего блаженства я бы поменялся со свояком судьбой, но не могу. Поздно. Ещё весной я неосмотрительно пообещал тестю, что за время моего отпуска мы с ним достроим веранду, и я должен теперь держать слово.
У нас сложные правовые взаимоотношения. Как юридический владелец дачи, я вроде бы являюсь заказчиком. Но как лицо, участвующее в строительстве, подчиняюсь генподрядной организации — тестю. Проще говоря, работаю у него подсобником, со всеми вытекающими отсюда унизительными последствиями.
— Давай-ка выдернем вот эту плаху, — говорит, к примеру, тесть.
Мы стоим перед кучей почерневших досок, брусьев, горбылей — прыгловским наследством, он — с одной стороны, я — с другой. Тесть ухватился за конец облюбованной плахи, пытается раскачать её.
— Берись за ту, что шевелится! — командует он.
— Где шевелится? — не вижу я.
— Ты куда смотришь? — нервничает тесть. — Ты не на мой край смотри — на свой!
Одна доска как будто слегка вздрагивает — и я крепко вцепляюсь в неё.
— Раз-два — взяли! — тесть рвёт изо всех сил, тут же выпускает доску и с матерками хватается за живот.
Ты что же, а? — он смотрит на меня — как на врага народа. — Ты это нарочно?..
Я молчу, втянув голову в плечи. В такие минуты лучше молчать.
Тесть отворачивается, закуривает, руки у него дрожат. Он долго, молча курит, словно забыв о моём присутствии. Ему надо прийти в себя, отмякнуть. Потом он затаптывает окурок и говорит более или менее спокойно:
— Я сейчас ногой её покачаю как следует, а ты гляди, которая зашевелится. Да гляди внимательно, а то опять не за ту схватишься.
Тесть качает. Я внимательно гляжу. Доски на моем краю шевелятся теперь все. О чём я ему и сообщаю:
— Они все шевелятся.
С глухим рычанием тесть бросается на штабель и начинает расшвыривать верхние доски, как Илья Муромец злых татаровьёв. Тесть очень крепкий мужчина, несмотря на свои шестьдесят с хвостиком: короткие обрезки он сгребает охапками, бьёт их о столбы соседской ограды — так, что прах взвивается к небу.
Я спрятался за угол дома и наблюдаю за схваткой. Находиться рядом опасно: обломки горбылей с фыркающим звуком летят аж в помидорные грядки. Хорошо, что жена этого не видит. Для неё любая былинка дороже всех наших веранд, мансард и флигелей.
Тесть скосил половину штабеля, добрался до намеченной доски. А её, оказывается, не существует. Вместо целой доски — половина, двумя железными скобами приколоченная к толстому бревну.
На всякий случай я остаюсь за углом: мало ли какая реакция последует. Но тесть понимает, что он опростоволосился, и спешит показным миролюбием разрядить обстановку.
— А эта не подойдет ли? — спрашивает он, выдернув из ощетинившейся кучи первую попавшуюся доску.
Доска, по-моему, ничем не отличается от прочих инвалидок, однако я, для пользы дела, считаю необходимым восхититься ею:
— И как это мы сразу её не разглядели!
— Ну, — соглашается тесть. — Одна голова хорошо, а две пустых хуже.
Это великодушно с его стороны — хотя бы так сравнить наши головы. Только я не обольщаюсь. Начинается следующая операция (доску надо окантовать), и уже через минуту тесть растаптывает равноправие.
— Кто же так держит топор, дядя? — ехидно спрашивает он. — Ты что, задушить его собрался? Так он железный — не выйдет.
Оказывается, я держу топор очень близко, почти «за горло». А надо за конец топорища или, по крайней мере, за середину.