Так близко, так далеко...
Шрифт:
— Да. Зачем? — сказал я.
— Покупайте уж сразу целый. Вот профессор Мышатников, я слышал, собирается продавать свой дом. Шесть комнат, веранда по периметру типа галереи, с зимним садом. Два камина — на первом и втором этаже. И всего — четырнадцать тысяч,
Фундамент каменный? — уточнил я.
— Шлакоблочный, — сказал редактор.
Так мы сидели с ним, вели приятный деловой разговор, легко перебрасывали туда-сюда тысячи, как два концессионера или два директора банка, — и только в коридоре я вспомнил, что четырнадцать тысяч — ведь это моя зарплата лет за семь-восемь, без вычета подоходного налога. Не мог
Несомненно, с нами происходило что-то странное.
Хотя, с другой стороны... Главный редактор ведь тоже был не миллионером. Получал он ненамного больше моего, а дачу всё-таки имел. Да ещё какую! Не знаю, сколько он вложил в неё когда-то, но если сейчас я вздумал бы её купить, то вряд ли она обошлась мне дешевле профессорской. Снова получалась нелепица.
Обо всём этом я подумал, выйдя из кабинета главного редактора. Но подумал как-то мимолётно, не всерьёз, поймал себя на том, что даже насвистываю беззвучно, словно аккомпанируя своим скачущим мыслям... Мною всё ещё владело приподнятое настроение, возникшее после нашей солидной, красиво-небрежной беседы — беседы двух уверенных в себе, не мелочащихся джентльменов.
Забеспокоился я позже, когда через несколько дней докладывал на семейном совете о результатах предварительной разведки.
Совет проходил в квартире родителей жены.
Тёща, дымя сигаретой, раскладывала пасьянс.
Только что принявшая ванну свояченица сушила феном волосы.
Свояк, утонув в кресле по самую лысину, читал детектив и одновременно смотрел телевизор.
Жена, достав из сумочки вязанье, считала петли.
Я, развернув записную книжку, называл им место расположения дачи, площадь её, этажность, материал и цену. Оттого, что мне приходилось перекрикивать телевизор и фен, всё это здорово походило на аукцион. «Пять с половиной тысяч! — выкрикивал я. — Семь! Одиннадцать!..»
Удивительно!.. Никто из них не ахнул, не вздрогнул, не побледнел! Свояченица не выронила фен, жена не сбилась со счёта, а у тёщи сошёлся пасьянс, о чём она радостно нас и оповестила. Ну, положим, тёща могла заблуждаться насчёт моих сбережений. Но жене-то была известна мизерность их. Между тем она лишь дважды спросила, не отрывая глаз от вязанья: «А речка там есть?» Теперь ей, оказывается, кроме грядки, требовалась ещё и речка.
Две дачи мы забраковали из-за отсутствия поблизости речки, одну — за дальность расстояния и ещё одну — за неэлектрифицированность округи. Из-за непосильной цены мы не забраковали ни одной.
Я сидел за ужином и украдкой разглядывал своих близких, гадая — кто же из них подпольный Корейко. Да нет же! — не было среди них богачей.
Расходились мы поздно. Свояк и свояченица шли впереди, мы с женой — следом: до ближайшей остановки троллейбуса нам было по пути. То ли соболиная, то ли норковая шапка свояченицы вспыхивала искрами в свете фонарей.
— Зинуха! — окликнул я её. — Сколько стоит твоя шапка?
— Двести восемьдесят, а что? — рассеянно ответила Зинуха.
Я вдруг успокоился. Я поверил, что куплю дачу. Неизвестно пока — на какие шиши, но куплю непременно.
Великий экономический парадокс творился с нами и вокруг нас. Простые советские клерки шагали в замшевых пиджаках, в дублёнках и американских джинсах. Рядовые инженеры с месячным окладом в сто семьдесят рублей ехали в семитысячных «жигулях» на двенадцатитысячные дачи. И моя свояченица Зинуха, скромный зубной техник, несла на красивой, легкомысленной голове без малого трехсотрублевую шапку. Вместе же с шубой, сапогами, кольцами и французским бельём она стоила никак не меньше полутора тысяч...
Подходящая дача — и недорогая — свалилась на меня внезапно. С владельцем её, фотокорреспондентом вечерней газеты Савелием Прыгловым, корчившим несусветно печальную рожу (так ему, дескать, не хотелось расставаться со своей недвижимостью), познакомил меня Витюша.
В первое же воскресенье мы с Прыгловым отправились смотреть дачу.
Близилась весна. На укатанной улице имени Дарвина в деревне Верхние Пискуны снег почернел, сделался дыроватым и ломким. Возле Дощатых калиток грелись на солнцепёке старухи и собаки. А за деревней, на дачной дороге в глаза нам ударила высокогорная белизна. Здесь было безветренно, тепло, хотелось снять с себя одежду и, не теряя времени, подставить плечи нежному мартовскому ультрафиолету. Хотелось петь, дурачиться, кидаться снежками. Думать же — я вспомнил Пухова — не хотелось вовсе. Ни о чём.
Но мешал Савелий. Забегая вперёд и пятясь задом, он рассказывал мне историю своего грехопадения, из-за которого вынужден теперь продавать дачу. Глаза его слезились от яркого солнца, и потому история казалась очень печальной, а сам Прыглов — незаслуженно притесняемым человеком, страдальцем и жертвой.
Дело в том, что Савелий Прыглов проштрафился. Проще говоря, угодил в вытрезвитель. В вытрезвителе его обработали по науке, подержали, сколько положено, и прислали в редакцию бумагу — с позорящим рисунком и требованием обсудить на коллективе. В редакции, конечно, могли бы эту историю зашпаклевать. Зашпаклевать, замазать, спустить на тормозах. Но не захотели. Из принципиальных соображений. Ибо сами вели с этим злом неустанную борьбу, выжигали, как говорится, калёным железом. И даже — буквально накануне прокола, случившегося с Прыгловым, — опубликовали в номере подвальную статью: «Зелёному змию чёрную жизнь!»
Словом, вынесли вопрос на собрание. Коллектив был, в общем-то, Хороший и — если женщин не считать — демократичный. Но — шеф! Главный редактор — то есть. Шеф был человек слова и дела. Очень конкретный. Скажет, например: «Тебе, Иванов, к Новому году выхлопочем квартиру. Раньше не обещаю, а к Новому году выхлопочем», — и точно: будет квартира. А скажет: «Что-то вы, милейший, в последнее время темпы снизили? Или лыжи навострили из редакции?» — значит, всё: упаковывай манатки по собственному желанию.
Так Что шеф скомандовал: дать бой, отреагировать. За Савелия поэтому принялись всерьёз. Мужику за сорок, лысый уже, толстый, трое детей — а его песочат. Он, главное, и работник хороший был, оперативный. О нём редакционный поэт даже стишок сочинил: «Невзирая на объём, очень лёгок на подъём». И вот — на тебе. Подробности требуют: как, дескать, дошёл до жизни такой? Как докатился?
Савелий, конечно, попивал. Но аккуратно. Закроется в своей комнатушке, вывесит на дверь бумажку «Проявляю», вмажет сто грамм — и хорош. Ни за что по глазам не определишь.