Так было
Шрифт:
Сзади тоненько скрипнула дверь. Послышались легкие шаги. На крыльцо вышла Зоя.
— Ой, кто тут?
— Я.
— Степан?
— Он самый.
Она постояла около него, пригляделась к темноте. Осторожно присела на краешек чурбака. Он подвинулся, уступая место. Она сидела и молчала. Степан курил до тех пор, пока не обожгло губы. Щелчком отшвырнул окурок, и тот, прочертив в темноте светящуюся полосу, ткнулся в землю, брызнул искрами и погас.
Зоя поежилась, чуть придвинулась к нему. Заговорила спокойным голосом, словно продолжая давно начатый разговор.
— Ты на меня рассердился, когда я сказала правду. А на правду обижаться нельзя.
Он
— Обещал ведь этой девушке, что придешь. Она ждет.
— Откуда ты знаешь, что обещал?
— Чувствую. А разве не правда?
— Правда. Обещал. Пожалел, смалодушничал и…
— А она тебя любит.
— Знаю. Потому и не хочу подличать. Если б я по-настоящему любил. А ради забавы, ради времяпровождения — не хочу. Стыдно. Себя стыдно. Понимаешь?
— Прекрасно понимаю. Сейчас некоторые живут по принципу: «Война все спишет». И она списывает. Много грязи поднялось со дна нашей жизни. — Зоя задумалась, вздохнула. — Вот знаешь… Сорок дней мы ехали от Ленинграда до Малышенки. Чего только не насмотрелись! Жадюга умер с голоду на чемодане, полном награбленного золота. Молоденькая девчонка продалась проходимцу за буханку хлеба. У меня не хватало злости, чтобы негодовать и возмущаться. Не хватало слез, чтобы плакать. Казалось, война вытравляет в людях все человеческое, светлое и хорошее. А когда я внимательно пригляделась к людям, увидела и многое иное! Голодные усыновляют бездомных сирот. Красивые молодые женщины выходят замуж за слепых и безруких фронтовиков. Я видела столько прекрасных людей. Таких… — она помолчала, ища сравнения, — как горьковский Данко. Они сжигают себя, чтобы светлее и теплее было народу. Возьми нашего Рыбакова. А сколько таких там, на фронте?
Ночь была такая темная, что за метр от крыльца ничего не видно. Над головой — ни звезд, ни месяца. Кругом непроницаемый мрак. Небо затянули тучи. Собирался дождь. Темнота дышала влажным холодом. Степан скинул с плеч ватник.
— Возьми, укройся. Ты же в одном платье.
— И ты не в свитере.
— Я сибиряк.
— И я не южанка.
— Тогда придвигайся поближе. Поделим ватник пополам.
Она придвинулась к нему. Он укрыл ее ватником, закинув краешек полы себе за спину. Несколько минут просидели в безмолвии, согревая друг друга теплом своих тел.
— У тебя есть жених?
— Нет.
— Ну, просто любимый парень.
— Нет. — Она глубоко вздохнула. — У меня было много друзей. Каждую субботу мы собирались у кого-нибудь на квартире и устраивали капустники.
— Это что за штука?
— Студенческая вечеринка. Веселая, непринужденная.
— С вином и поцелуями?
— Не обязательно. Зато уж шуток, пародий, веселых экспромтов — хоть отбавляй. Ну и, конечно же, стихи и музыка. У меня был приятель, студент консерватории. Пианист. Великолепно играл. Особенно Баха. Бывало, наспоримся до хрипоты, даже чуточку поссоримся. Он сядет к роялю. И через несколько минут — все забыто. И наша ссора покажется нелепой и вздорной… Ты ведь переживал такое… ты музыкант.
— Какой я музыкант? — с горечью и вызовом сказал Степан. — Я даже настоящего баяниста не слышал, который играл бы по нотам. — С силой ударил кулаком по колену. — Люблю песни, гармонику. Подгорная, вальс, краковяк. А всякие там Бахи и Бетховены для меня пустой звук. Об операх, балетах, симфониях и еще, не знаю, как они называются, я только читал. Да по радио слышал. Поняла?
— Поняла, — смущенно ответила она, но тут же поправилась, заговорила совсем другим голосом. — Только ты зря похваляешься этим. Конечно, ты не виноват, но хвалиться тут нечем. — Помолчала. Нашла в темноте его руку, накрыла своей ладонью. Задушевно сказала. — Ты все узнаешь, Степа. И увидишь. И услышишь. И чего захочешь — добьешься. Уверена в этом…
Он сжал ее руку и неожиданно для себя спросил:
— А если я захочу, чтобы ты была моей… моей любимой. Этого я могу добиться?
Зоя отняла руку. Встала. Он тоже поднялся. Стеганка соскользнула, мягко шлепнулась на пол. Они не заметили этого.
— Не знаю, Степа, — медленно проговорила она. Повернулась и ушла в контору.
Степан остался на крыльце. Вслушался в ночь. Уловил мягкий шорох дождя. Сбежал по ступенькам. Запрокинул голову. В разгоряченное лицо впились мелкие холодные капельки.
Он ловил их ртом, слизывал с губ и улыбался. Он и не вспомнил о Вере, ждавшей его.
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
…Все вроде бы знакомо и все ново. Под ногами — пологий склон, заросший черемухой. Если сбежать вниз — там речка. Вода в ней зеленая, с яркими пятнами лилий. А кругом черемуха, черемуха, черемуха. Она цветет — потому и вокруг белым-бело. Степан сломил большую, усыпанную цветами ветку. Поднес ее к лицу и замер, услышав легкий, мелодичный звон. Оказывается, от его прикосновения на землю падали с деревьев белые лепестки. Падали и звенели, как крохотные колокольчики… Все больше и больше облетало с ветвей лепестков-колокольчиков, все громче, все голосистей их веселый перезвон. Вот они закружились, завихрились белой метелью, и поднялся такой трезвон…
Степан вздрогнул, открыл глаза: на столе надрывался телефон. Степан схватил трубку. Жесткий голос Рыбакова ударил в ухо.
— Комсомол?
— Слушаю, Василий Иванович.
— Здоров. Что это до тебя не дозвонишься? Ты с агитбригадой в Иринкино был?
— Конечно.
— Там вчера ночью какая-то сволочь налетела на колхозные склады. Сторож — бывший фронтовик, не растерялся. Поднял стрельбу. Его ранили, но склады не тронули. Прокурор и начальник милиции уже там. Поедем утром туда. Поможем им развязать этот узел.
— Ладно.
— Подходи сюда часам к семи.
Степан положил трубку. Посмотрел на ходики — без четверти два. Лениво свернул папиросу, прикурил. Сделал глубокую затяжку, и сразу сонливость слетела с него. «И как это я уснул, — недоумевал он. — Читал, читал и вдруг…»
Зевнул. Написал записку своему заместителю:
«Аня! Уехал в Иринкино. Готовь на 20-е бюро. Съезди в Луковку, Борьку командируй в школы Рачевской зоны».
Потянулся, потушил лампу и вышел.
На улице легкий снежок клубился на ветру. Опять пришла зима. Небо задрапировано серыми тучками. Улицы пустынны, окна домов темны. Степан застегнул ватник, нахлобучил малахай и торопливым шагом пошел мерять знакомую до мелочей дорогу.
Только подошел к крыльцу, мать уже отворила дверь. Ласково заворчал на нее:
— Опять не спишь?
— Сплю, Степочка, сплю, — возразила мать, ставя на стол сковородку с толченой, затомленной в молоке картошкой. — Только сон у меня чуткий. Издали слышу твои шаги и пробуждаюсь. Садись ешь. Еще не остыла. Хлебушка нынче опять не досталось.
Степан торопливо, как утка, проглотил картошку, запил холодным чаем. Укладываясь на узкой и жесткой постели, сонно проговорил:
— Мам, разбуди меня в шесть. Мне к семи в райком. Поедем с Рыбаковым.