Такая вот странная жизнь
Шрифт:
Едва я понял, что ситуация складывается тупиковая, как у меня мороз пробежал по коже, а ведь в разгар зимы даже намек на озноб выбивает человека из колеи. Второй и куда более сильный приступ озноба случился у меня, когда я с отчаянием подумал, что, во-первых, смех Роситы уже давно перестал быть мягким и нежным и что, во-вторых, я совершил непростительную ошибку, вообразив, будто история, случившаяся в Антибе, сможет хоть в малейшей степени ее позабавить.
Как могла позабавить ее история с чернильницей-фетишем или история нашего любовного свидания на Лазурном Берегу, если все закончилось так неприятно? Вспоминать подобные происшествия – значит бередить старую незаживающую рану. Да, мы с Роситой целых три дня являли собой влюбленную пару,
Что за проклятый внутренний голос надоумил меня извлечь на свет божий из небытия воспоминание о нашем любовном свидании в Антибе? Я понял, что лучше побыстрее забыть ту злосчастную историю и подыскать другую, которая наверняка вызовет у Роситы желание дослушать лекцию до конца, то есть помешает ей встать и уйти. И почему мне сразу не пришло в голову, что, предаваясь подобным воспоминаниям на публике, я серьезно рискую: сегодня же вечером кто-нибудь позвонит Кармине и перескажет мои пылкие откровения?
Я встал из-за стола, вышел из кабинета и в задумчивости побродил по гостиной. Надо вспомнить, не шпионил ли я еще за какой-нибудь творческой личностью, но чтобы тот, в отличие от Грина, не пробудил дурных ассоциаций в объекте моих, так сказать, сексуальных грез, то бишь в Росите. Что-то мешало мне набрести на нужный эпизод, словно внезапно на моем пути выросло какоето препятствие. Совершенно постороннее воспоминание. Что меня отнюдь не удивило, чего-то подобного и следовало ожидать. Память – загадочная область нашего мозга, давно и глубоко похороненные воспоминания – к тому же порой абсолютно банальные – часто и без всякой видимой причины вдруг начинают атаковать нас. Вот и сейчас в голове у меня всплыл день, когда я зашел в лавку, чтобы купить галстук, и продавец, давний мой знакомый, весело поздоровался и сказал: «Здравствуйте, доктор' ; мне пришлось объяснять ему, что он ошибся и что я никакой не доктор, но он тем не менее на прощание снова назвал меня доктором.
Отогнав непрошеное и всплывшее на поверхность откуда-то из самых глубин воспоминание, я посмотрел в окно, которое выходило на улицу Дурбан. Мне довольно часто доводилось пользоваться подзорной трубой, чтобы подглядывать за поведением соседей, и многие из них стали героями моей трилогии; но в тот день я ограничился картиной, доступной невооруженному взгляду, и через несколько мгновений почувствовал себя фотоаппаратом с открытым затвором; правда, сперва я сравнил себя с повествователем из романа «Прощай, Берлин», [2] который буквально потряс меня в ранней юности; потом, против собственной воли, я превратился в фотокамеру – неподвижную и фиксирующую любую деталь.
2
Роман английского писателя Кристофера Ишервуда (1939).
В мой объектив попал мужчина, который брился у окна напротив, потом – женщина в кимоно из соседнего окна, она мыла голову. Трудно сказать, сколько времени я простоял в полном оцепенении. Очнувшись и снова обретя способность думать, я решил, что неплохо было бы когда-нибудь проявить эти снимки, затем старательно наклеить на бумагу и все до одного перенести в мою трилогию, посвященную безрадостной жизни обитателей нашей улицы. Размышляя над этим, я запечатлел еще и душераздирающий образ сеньоры Хулии, хозяйки старого винного погребка, тоже расположенного на улице Дурбан; несмотря на зимнюю пору, она сидела у дверей своего заведения и выглядела еще безумней, чем обычно, – витала в облаках и наверняка думала о муже, но я вдруг по чистому наитию подумал, что, наверное, он недавно, всего несколько дней назад, умер, хотя никто и ничего мне не сообщал; но ежели я попал в точку, это создаст новые серьезные затруднения, ведь в мои планы входил долгий и задушевный разговор с ним, во время которого, используя мою обычную тактику, я попытался бы разузнать подробности его трагической жизни и вставил бы их потом в трилогию.
Я зажег сигарету, и дым мгновенно закрыл всю панораму, но моему воображению это пошло только на пользу: я вспомнил тот день, когда шпионил за Сальвадором Дали. Я закрыл окно, через которое в комнату проникал холод зимнего дня, постарался отогнать образ безумной сеньоры Хулии, сидевшей у дверей своего погребка, потом улыбнулся почти счастливой улыбкой, радуясь чистоте и прозрачности чудом всплывшего воспоминания о том дне, когда я шпионил за Дали. И он тоже, как годы спустя Грэм Грин, швырнул мне сверху некий предмет, хотя обе сцены, подумалось мне, никоим образом нельзя даже сравнивать.
Сразу поясню, что, шпионя за Дали, я был подростком и действовал отнюдь не по своей воле, как много позднее в истории с Грином. И было бы хорошо рассказать на лекции, подумалось мне, что сперва-то, конечно, я выполнял прямой и недвусмысленный приказ матери, но вскоре вошел во вкус и шпионил уже вполне сознательно, потому что быстро смекнул, какое огромное наслаждение таит в себе подобное занятие. Я расскажу, подумалось мне, что, шпионя, человек испытывает восторг и возбуждение, сравнимые лишь с азартом игрока, шпионить чудесно, и, по-моему, ничего лучше в жизни не бывает.
Это мать открыла мне, какое бесконечное наслаждение приносит подглядывание. Она, если говорить честно, всегда испытывала тайную склонность к шпионству. Она унаследовала ее от отца, который в последние годы жизни с несокрушимым прилежанием и самозабвением шпионил за всем, в чем угадывал божественное присутствие. Видимо, моя мать у него переняла страсть к подглядыванию за теми, в ком воплощено нечто божественное. Этим, надо полагать, и объяснялась история, случившаяся в тот день, когда мы вместе – мать, отец, мой брат Максиме и я – ехали на нашей новенькой сверкающей «шестисотке» и когда самые темные силы мира, объединившись, заставили нас повернуть к Порт-Льигату, расположенному неподалеку от Кадакеса. Мы захотели взглянуть на место, где обитает Сальвадор Дали.
По мере приближения к Порт-Льигату я наблюдал, какие бурные эмоции овладевают матерью, но, по правде говоря, и нас охватил не меньший восторг и волнение, когда мы увидели Дали – он обедал вместе с гостями на террасе своего дома. А ведь матери и в голову не могло прийти – нам и подавно, – что так просто увидеть гения Ампурдана и так просто вблизи понаблюдать, что он делает на замечательной террасе, увенчанной двумя гигантскими яйцами.
По велению матери отец резко остановил машину у последнего поворота дороги, спускающейся к Порт-Льигату. Это был удивительный и незабываемый миг. Мать, отец, брат и я, сидя в нашей «шестисотке», шпионили – молча, благоговейно, не упуская ни одной мелочи, – за трапезой, протекавшей под гигантскими яйцами. Вся сцена, казалось, была срежиссирована специально для нас.
Мы шпионили довольно долго, пока мать – хрипловатым, как всегда, голосом – не объявила, что не сдвинется с места, пока не узнает, правда ли, что все существование гения – сон гения, работа его кишечника, его ногти и насморк, его кровь, жизнь и смерть – по самой природе своей отличается от того, что свойственно простым смертным.
– А как, скажи на милость, ты собираешься это узнать? – спросил отец.
И тогда она вместо ответа принялась бешено сигналить, лихорадочно давая мне наставления: